— На круг не смотри, молодой человек! — советует Артамонов седому старичку. — Если перевернёт, на всех того круга не хватит! На нижней косе из глины всех разом выкопают! Поняли, молодые люди?!
Хорошо перевозчику — нашёл он себе работу по сердцу — ходит краем гибели день за днём. И не за деньги ходит — так просто — из любви к искусству, от избытка сил, из привычки к рисковой жизни.
А сибирская река Чара извивается и дрожит всей своей мокрой кожей под тяжёлой рукой Артамонова, копит обиду и злобу, ждёт часа для расплаты.
«17 часов 50 минут, — записывает спецкор корявыми, прыгающими каракулями. — Переправа позади. Машина ЗИЛ, три ведущих оси. Груз — сухое молоко в банках, колючая проволока для склада взрывчатки в Наминге, толь и железные кровати. Впереди пятьдесят три километра.
18.02 — застряли на разрушенном мостике через ручей. Как это Борун написал: „трактор сто лошадиных сил пьяный не знаю фамилию проехал по лежнёвке нового моста…“ Это, наверное, здесь и было. Все пассажиры вылезают, рубят ваги, носят валуны под колёса.
19.05 — застреваем через каждые десять метров. У машины такие чудовищные крены, что течёт бензин через горло бака. В колеях настелены брёвна — гать. Вся эта гать разъезжается под колёсами.
20.50 — провалились в болото до самого кузова. Нечего думать сняться своими силами…»
Вечер. Покой промытых дождём лесов нарушается нарастающим комариным гудом. Сумерки быстро густеют от комаров. Комары электронными облаками несутся вокруг кустов ивы и низких осин.
Уже час, как, безнадёжно скренившись, уткнув фары в болото, стоит машина. И до сих пор вздыхает грязь позади неё. Грязь взбаламучена глубоко. Воздух, вбитый в неё узорами скатов, время от времени вырывается на свободу. Брошены ваги, лопаты, кирки. Теперь только трактор может помочь машине. Но никто не знает, где трактор и есть ли он вообще.
Горят костры, шипя на мокрой земле и траве.
Быстро холодеет воздух, исчезают из него запахи лиственницы, трав, болотных цветов.
Остаётся запах дыма и комаров.
Тайга вокруг набухает тьмой.
Плачет ребёнок. Его едят комары.
— Ax ты мой сладенький… сладенький ты мой, ну не плачь, орешки будем есть, есть орешки будем, мой сладенький, — приговаривает женщина, у которой выколото на руке «Рая», жена бухгалтера экспедиции. Потом раздаётся чмоканье: Рая обцеловывает будущего кормильца. Вылезать из кабины она не хочет.
Бухгалтер суёт в уши пальцы, лицо его морщится от невыносимой тоски. Он терпеть не может детского плача и звука чмоканий.
Шофёр Толя вырывает пласт мха, проросший черникой, пропитанный водой, швыряет его в огонь костра, засовывается в едкий дым до пояса. Из дыма слышен его тихий, покойный голос:
— Каждый рейс литр крови на комарах теряю…
— Говорят — полезно, — подливает масла в огонь корреспондент. Но взрыва не происходит.
— Может быть, — соглашается Толя. Его добродушие и умение терпеть невзгоды не имеет границ. — Заварки вот нет…
Над огнём висит ведро с болотной водой. Угольки, варёные комары и пепел серой пеной покрывают воду.
Попутчики сидят тесной кучкой, сбившись под ветром, защищая глаза от искр, купаясь в дыме, задыхаясь в нём. Говорят, как и все путники России, — о дорогах. Что выгоднее: ломать машины, портить груз, занимать трактора и бульдозеры аварийной службой, рисковать людьми или начинать любое дело с хорошей дороги? Не поддаётся решению этот вопрос, и потому скучно его вести.
— Заварки нет, — опять говорит шофёр Толя, внимательно разглядывая кипящую воду, снимая щепкой серую пену.
Всем понятно, на что намекает Толя. В машине двадцать ящиков сухого молока, а возле огня сам Тарасов из Читы. Нельзя при начальнике трогать груз. Тарасов делает вид, что ничего не понимает.
— Где учились? — спрашивает его корреспондент, вытягивая из чемоданчика вторую и последнюю банку мясных консервов. Тарасов тихо отбирает банку и прячет её обратно.
— Всё сразу в тайге никто, однако, не ест, — объясняет он. И сразу, чтобы сгладить некоторую неловкость, начинает рассказывать:
— Первый мой учитель — жена Зенона Францевича Сватоша, слышали про такого, писатель?
— Нет.
— А говорите, в Арктике много ездили… — Тарасов сплёвывает сквозь зубы. — Сватош появился в Баргузине году в шестнадцатом, чех, охотовед, организовывал вместе с Допельмайером заповедник для изучения баргузинского соболя, выпивал крепко, я ему водку таскал, раньше ездил он в какую-то африканскую экспедицию фотографом… Да, а главное, он, однако, последний, кто видел Седова. Был в составе седовской экспедиции, и когда Седов предложил нежелающим уйти, то ушло двое — Сватош и ещё кто-то. В Баргузине он ставил опыты — впрыскивал соболям мочу беременных женщин. Опыты удались — соболя чаще приносили потомство. Семья моя нищая была совсем. И по бабам, однако, за мочой ходил я, а Зенон меня подкармливал. Вот его жена и начала меня учить…
Тарасов встаёт, идёт к машине. Все смотрят ему вслед, видят, как над самой землёй поблёскивают от огня костра фары.
— Не машина, а один силуэт остался, — с грустью говорит Толя. Слышится треск досок ящика. В ответ раздаётся плач ребёнка, торопливые причитания женщины:
— Ну, мой сладенький, ну, будем спать, мой сладенький…
— А ведь нянчит-то девку, — бормочет бухгалтер. — Девка, понимаете, у нас, а она её в мужском роде, чёрт-те что.
Тарасов возвращается с огромной банкой сухого молока в руках, говорит:
— За мой счёт… Мотор не слышите?
Из глубины чёрной тайги, из ночной дали, сквозь комариный стон доносится неясный шум движения чего-то тяжёлого и большого.
— Через час будет здесь.
— Если не сядут.
— Гришка едет, — уверенно говорит Толя. — Бульдозерист.
— Это нам навстречу? — спрашивает корреспондент.
— Да, к переправе.
Корреспондент представляет себе эти места зимой — голые деревья, стук промёрзших ветвей, снеговые холмы, зализанные ветрами, мороз и пар изо ртов, и липкий металл машины, и кровавое солнце, и вся та неуютность, которую мороз и тишина безжизненности рождают в душах.
Костёр вспыхивает сильнее, на рубеже трепещущего света и тьмы появляется согнувшийся, странный человек.
— Что это? Почему он стоит там?
— Это Хоттапыч, — объясняет шофёр. — Мастер дорожный. Да он не живой — из старого пня ребята вытесали, для смеху. Сердится Хоттапыч, а ребята, кто мимо едут, то на него старые кальсоны наденут, то ещё чего…
— Срубит Хоттапыч свой статуй, — говорит бухгалтер. — Давно уже грозится…
— Срубит — мы новый сделаем, — смеётся шофёр Толя. — Это ему в отместку, за дурную работу, за то, что здесь машины гробятся…
— А в Пекинском зоопарке чрезвычайно красивые тигры, — вдруг говорит Тарасов мечтательно.
Все молчат, слушают треск костра, плач ребёнка, вздохи грязи возле машины. Всем сильно хочется спать, лечь, укрыться тёплым, забыть про комаров, про трудную ночь впереди. Но всё это невозможно. И Толя разливает в консервные банки молочное пойло из ведра. Пойло попахивает бензином. Первую банку шофёр несёт в машину Рае.
Комары, наверное, уже привыкли к дыму, они не бегут от него, они забираются в рукава, жалят сквозь брюки, кидаются в уши, липнут к губам, цепляются за ресницы.
Чертыхаясь, сдувая комаров с руки, суча ногами, теряя самообладание, корреспондент записывает: «Шофёр Толя очень славный, заботливый, добрый человек. Каждый рейс длится три-четыре дня. Жена ревнует. Он везёт обновку сынишке — ботинки. За рейс шофёры получают по семь рублей — очень мало. Работа каторжная. Мы в пути семь часов сорок минут, а отъехали только девять километров. Наверное, Толе весь мир представляется в рамке из кардана и машинных колёс, из положения „лёжа на спине“… Как невыносимо ревёт младенец!.. А бухгалтер совершенно не похож на бухгалтера. Это большой, тяжёлый и мрачный мужчина лет тридцати пяти… Показалась одинокая фара — идёт бульдозер, земля подрагивает — сплошное болото. Вид у бульдозера страшный. Половины траков на гусеницах нет, двигающаяся гора грязи. Лязг и грохот, и синий дым выхлопа. Берёт нас на буксир. Через каждые двести метров мы опять садимся, он догоняет нас, вытаскивает, и всё начинается сначала.