Описывать этот кошмарный этап в Березники я не буду — нету сил снова об этом даже подумать. Скажу только, что кантовался я по дороге в эти распрекрасные Березники по пересыльным тюрьмам Вологды, Вятки, Перми и даже Соликамска, куда меня завезли по ошибке и где продержали в сырой и темной камере с селедкой и водой без хлеба трое суток. Так что в Березники я попал с температурой, почти без голоса и без единой теплой вещи. Оформлявший нас в зоновском карантине офицер, глядя на меня, даже глаза выпучил: «Ты что, из Бухенвальда к нам, что ли?».
Из Соликамска в Березники вообще-то поезд идет. Но нас человек сорок, почему-то, решили «для проветривания» везти туда в крытой брезентом военной машине. А мороз, скажу я вам, был уже солидный — градусов 25.
Нас загнали под самую кабину, приказали сесть на пол (я оказался при погрузке самым последним). Возле меня уселся солдат с собакой и с автоматом. А собака эта — настоящий волкодав — уселась, гадина, своей задницей прямо мне на ноги. Так я с этой собакой и с дулом автомата в затылок и ехал до самой зоны, боясь пошевельнуться. Я с тех пор, когда овчарку вижу, шарахаюсь в сторону.
«Приехали»
Стоп. Приехали. В «конверте» — это что-то вроде шлюза, куда машины с зэками заезжают — нас выгрузили (а собака эта глупая меня напоследок даже лизнула, а могла бы и нос откусить), построили и т. д. Перекличка. Напутственное слово хозяина — им оказался низкорослый толстущий майор с буденовскими усами. И повели в баню. Ура!
Перед баней был генеральный «шмон», то есть стали нас обыскивать. «Отмели» практически все, кроме сигарет и продуктов, у кого они еще оставались. Мне было легче всех — был гол как сокол.
Помылись, получили робу, матрац с подушкой — и в карантин, спать. Я так крепко ни разу в жизни не спал. «Подъем!» только с третьего раза услышал, да и то посредством пинка в жопу, произведенного нашим «воспитателем» — молодым прапорщиком.
К моменту нашего распределения по отрядам — их оказалось десять по полторы сотни зэков в каждом — о моем пребывании в тюремной хозобслугс уже было известно. Работает же зэковская почта! Да я, впрочем, и не скрывал. Я ведь сам из «Крестов» в зону напросился.
В отряде на меня не «наезжали», но и особого авторитета я не завоевал. Я был совершенно одинок, без поддержки земляков, поэтому и сам старался не заводить ни с кем никаких контактов. В зоне ведь, чтобы начать жить, надо хорошенько осмотреться, почувствовать собственной кожей ее нерв, явные и тайные механизмы, приводящие в движение как отдельных людей, так и все их сообщество. Это трудная, очень трудная наука, но чем скорее ее постигнешь, тем легче будет тянуть срок «с понятием».
По натуре я человек открытый, эмоциональный, шумный и веселый. Мне нужно, чтобы вокруг меня все кипело, бурлило. Одиночество для меня — острый нож, я очень тяжело переношу одиночество. А в зоне одиноки все, и каждый по-своему, и никто друг в друге не нуждается, если говорить о человечности, о дружбе, о взаимопомощи, то есть о тех понятиях, которые формируют человеческие отношения, наполняя их смыслом, терпимостью, теплом на воле. Это я уже после зоны постиг, что на воле гнилости и подлости даже больше, чем в лагере. Подлость на свободе обставляется разными картинками — картинками разных цветов и оттенков. А в зоне — все черно-белое, и потому понятное. В зоне ты виден весь, насквозь. А на воле? Вот почему в зоне я как-то сразу свернулся в улитку. Я всех боялся, я боялся собственных слов, никому не доверял и никого не подпускал к себе. Это я уже где-то позже прочитал, что лагерный опыт — опыт целиком отрицательный. А если — нет? Пусть вы — живущие на свободе, считаете нас злыми, опасными, не стоящими доброго слова, которых надо бояться, но здесь нас много, и мы думаем друг о друге иначе. При всей кажущейся простоте и даже однообразии лагерной жизни она, эта жизнь, богата важными для заключенных оттенками, которые тем незаметнее, чем однообразнее лагерная жизнь.
Кто-то свыше диктовал мне правила поведения в зоне, поэтому я понимал, что внешне я должен быть «как все» и не должен показывать виду, что кисну. Иначе те, кому еще хуже, додавят, добьют, дорвут мою душу на куски, и мое тело умрет прежде меня.
«Так вот об этой сетке…»
Когда из карантина нас распределили по отрядам, а в отрядах — по бригадам, то уже на следующий день вывели на работы. В принципе в каждом из цехов промзоны работа заключенных была связана с металлом. А в нашем — в особенности.
Вы когда-нибудь, например, задумывались над тем, как изготавливают металлическую сетку? Какую? Простую, самую простую. Ту, которой садоводы пользуются как изгородью, обнося ею свои сотки, крепя ее на столбы. Ту, которую натягивают на рамы кролиководы и прочие натуралисты. Да мало ли где и на что ее используют. Человечество придумало решетки и сетки не из боязни зверей, а из страха перед самим человеком. Он и есть самый лютый зверь, потому что человек часто нападает на другого человека, не защищаясь и обороняясь, но совсем с другими намерениями и целями. Животное вас не ограбит, не оскорбит, не унизит ни при какой погоде, если только вы не посягнете на его существование и на жизнь его потомства. А человек может без всяких видимых причин истребить другого человека. Люди занимаются этим со времен Адама. И если человечество до сих пор еще украшает нашу планету, то, по-моему, только потому, что среди нас появляются порой люди, способные сопротивляться злу и насилию. Так и в зоне. Впрочем, что-то меня на философию потянуло.
Так вот о сетке этой. Я до того, как сюда попасть, тоже о сетке не задумывался. Сейчас я опишу, как ее изготавливают. Но чтобы все понять, это надо испытать или хотя бы увидеть. А может, и не надо…
Короче, «станок» — это прямоугольный угол, с торца к нему прикреплен «механизм» — две шестеренки, одна побольше, с ручкой, а другая — другая примерно вдвое меньше. Меньшая соединена со специальным приспособлением, через которое пропускается обычная проволока. Когда крутишь ручку, проволока, пройдя через это приспособление, превращается в зигзагообразное звено сетки. Откусив кусачками два метра, дальше переплетаем второе звено с первым. Вот и получилось 10 см сетки — один ромбик, то есть ширина два метра, а длина — все те же 10 см. Это только две проволочки. Вот так, проволочку за проволочкой, крутим, пока не выйдет бухта — рулон длиной в десять метров и шириной — два.
За смену, а это часов 9-10, надо накрутить целую бухту плюс семь с половиной метров. В конце смены руки — пальцы в особенности — ноют, спина гудит, глаза ничего не видят, кроме этих проклятых ромбиков. От металлической пыли трудно дышать. А от холода в соприкоснове-нии с металлом, если работаешь зимой, и вообще все тело превращается в железо. И так — день за днем, месяц за месяцем, год за годом. И вот что удивительно: чем меньше срок, тем все это невыносимее. У кого срок больше пяти лет и кто хоть кое-как с головой и с руками, тех начальство устраивает на производительные работы или даже на халявные. Если, конечно, у тебя от земляков, которые сидят уже давно и при деле, есть поддержка. А у меня вся поддержка — куцый ремень на штанах, да и тот разъезжается от возраста: ремень этот я в бане на курюху выменял у банщика. Известно, человек привыкает ко всему на свете. Правда, к хорошему он привыкает быстрее. А плохое — умеет заставить себя не замечать это плохое. Я постепенно привыкал к худшему, потому что срок мой еще только начинался, и что и как будет со мной в лагерной жизни, еще не ведал, да и думать об этом не хотелось. Так продолжалось месяцев четыре-пять. Я уже находился на пределе и не знаю, что было бы со мной, если бы не случай, круто изменивший всю мою лагерную, да и последующую жизнь. Но моя последующая жизнь — это уже другая тема для других ушей.
«Ширпотреб»
Кроме этой сетки мы выпускали еще очень много разной продукции. Был в нашем цеху механический участок — токарные, фрезерные, сверлильные станки. Все станки были в таком состоянии, что об этом лучше промолчать. Но ради собственной безопасности сами зэки — из года в год — ремонтировали их, за ними следили и ухаживали, как за любимой девушкой.