Литмир - Электронная Библиотека

У меня ни денег, ни работы, ни надежд. Я — счастливейший человек на земле. Год, полгода назад я считал себя писателем. Теперь я себя писателем не считаю — я им являюсь. Всю литературщину с меня как ветром сдуло. Никаких книг, слава Богу, писать уже не нужно.

Эти фразы можно найти на первой странице «Тропика Рака». Генри не начал еще писать книгу — он только делал глубокий вдох, чтобы как следует набрать воздуху, прежде чем приступать к выполнению этой задачи. Он снова оказался в финансовой яме. Впрочем, Генри редко когда из нее выбирался, так что ситуация привычная, хотя и не вполне нормальная для человека, которому вот-вот перевалит за сорок и которому, по средним обывательским меркам, пора бы уже остепениться и определиться в какой-либо деятельности, будь то бизнес или солидная профессия, дающие право нагуливать жирок и преследовать хобби.

Генри был тощий как жердь, и его единственным хобби была жизнь. К сидению в финансовой яме он относился без паники. В Штатах он попадал и не в такие переделки, так что давно овладел искусством выпутываться из тупиковых ситуаций по мере их возникновения, особенно когда это касалось проблем питания: что толку беспокоиться раньше времени, что толку беспокоиться о следующем бифштексе, когда ты еще не переварил предыдущий! Будет день — будет пища…

На настоящий момент у него была крыша над головой и он жил в Париже. А это уже само по себе большое достижение. Каждое утро он просыпался с радостным ощущением оттого, что он не в Бруклине, а в Париже. Единственное, что изменилось за последующие месяцы, — это его адрес, чувство же новизны, испытанное им по приезде в Париж, не изгладилось никогда. Город Света потихоньку делал свое дело: новый образ жизни производил эффект своеобразной закваски. При всей нищете и убогости своего существования Генри наслаждался определенной внутренней свободой, которой не знал в Америке, где всякая свобода — это зависимость от обилия долларов.

Чего-чего, а долларов у Генри не было. Каждое утро он отправлялся в «Америкэн экспресс», где изредка находил ожидавшее его письмо. Но хоть бы один доллар! Иногда я его сопровождал, но все-таки чаще он ходил один. Пешком. Расстояние в те дни как-то не играло особой роли, да и путь, собственно, был недолог: чуть более получаса ходу от Монпарнаса — через Люксембургский сад, затем вниз по Рю-де-Сен, потом через мост и вверх по Авеню-де-л’Опера до «Америкэн экспресс», находившегося сразу за кафе «Де-ля-Пэ». Разумеется, если он рассчитывал поесть, возвращаться ему тоже приходилось пешком.

Прогулка туда и обратно служила одновременно и моционом и аперитивом. Аппетитом, надо сказать, Генри обладал отменным. И все же он был скорее обжорой, нежели гурманом, хотя он довольно быстро научился делать различие между «кухней» и просто едой, равно как не замедлил пристраститься и к французскому вину, оказывая ему явное предпочтение перед прохладительными напитками, которыми привык запивать еду у себя в Америке. Кормить Генри было одно удовольствие. Та медлительность, с которой он поглощал пищу и вино, его манера смаковать каждый кусок и глоток, его неприкрытое наслаждение la bonne chère[31] были большей наградой для устроителей обеда, нежели самые теплые слова благодарности.

Номер в отеле «Сентраль» ему нравился. Окна выходили на крошечный треугольник сквера Дю-Мэн — треугольник, образованный семью убогими деревцами и двумя-тремя деревянными скамейками, на которых местные нищие и ходячие рекламы поглощали свои скудные завтраки, состоящие из бутербродов с сыром, прямо из бутылки запивая их vin ordinaire[32]. За треугольником сквера открывался вид на противоположную сторону trottoir[33], где патрулировали дешевые шлюшонки в надежде подцепить случайного клиента из рыночных торговцев с близлежащего бульвара Эдгара Кине. Это были самые низкопробные проститутки в городе — их обычный тариф составлял пять франков, то есть двадцать пять центов по подсчетам Генри, что соответствовало цене двух пачек сигарет дома, в Штатах.

Из-за службы в газете — а я работал в ночную смену — мне приходилось спать до полудня. Номер Генри находился рядом с моим, и он имел обыкновение каждый день заглядывать ко мне в восемь утра. Ранняя пташка, он заявлялся уже умытым и побритым, с розовым, как у молочного поросенка, лицом. Обычно он приносил мне несколько апельсинов и персиков, купленных на уличном рынке в районе бульвара Эдгара Кине. Фрукты, объяснял он, полезны для организма, забывая при этом, что сон тоже полезен для организма, в особенности организма ночного служащего.

Затем он начинал говорить. Я уже упоминал о его необыкновенном голосе — сильном, мелодичном, ритмичном голосе уникальной тональности.

Когда Генри начинал говорить, то в первую секунду складывалось впечатление, что ему трудно подбирать слова: он вдруг замолкал в середине фразы, точно выпускающий пары локомотив, затем продолжал уже более уверенно: состав постепенно набирал скорость — невероятно длинный состав, груженный богатым товаром. О чем бы Генри ни говорил, он всегда вдохновлялся собственным голосом — его звучанием, и, опьяненный собственными словами, крепко хватался за них, как паук цепляется за нить, которую сам же и срыгивает.

Вот как Миллер излагает это в «Тропике Рака»:

Я зажимаю между ног бутылку и ввинчиваю в нее штопор. Миссис Рен в предвкушении разинула рот. Вино плещется у меня между ног, солнце плещется о стекла эркера, а в моих венах плещется и пузырится уйма всякой бредятины, и я вот-вот зафонтанирую, как водомет. Я говорю им все, что приходит на ум, все, что когда-то было закупорено внутри и чему несдержанный смех миссис Рен в конце концов дал выход.

Далее идет подробнейшее перечисление всей уймы той самой бредятины, что приходит ему на ум.

Когда Генри в ударе — а иначе я его и не представляю, — он держит аудиторию в напряжении транса. Слушать его — все равно что наблюдать за работой кузнеца, в руках которого бесформенная заготовка на глазах превращается в изящнейшую вещь: Генри брал первый попавшийся аргумент, зажимал его щипцами, точно раскаленный кусок железа, и, поместив на наковальню, всеми силами своего теплотворного естества отчеканивал его, пока не доводил до ума. Затем он рассматривал предмет под иным углом зрения. Теперь он фотограф: вот он отходит на приличное расстояние, доводя фокус объектива до остроты кончика иголки. Сам аргумент давно отошел на второй план — теперь все сосредоточилось на речи, речи яркой, как фейерверк: искры с треском рассыпаются во всех направлениях — то там взовьется пламя, то тут вспыхнет огонь, — ослепляя белокалильным светом. Поди тут разбери, поджигательство это или элементарная пиротехника.

Временами Генри с восторгом принимался развенчивать собственный аргумент, когда тот казался уже идеально отточенным и неопровержимым. Одной короткой фразой он разбивал целые полчища блистательных образов и все начинал сначала, находя мириады новых, антитетических[34] образов, более прекрасных, чудесных и ослепительных, нежели предыдущие. Перенесение акцента на какое-нибудь одно коротенькое словцо вызывало к жизни совершенно новую ситуацию. Едва уловимое изменение порядка слов, беззвучный перевод мысли из одной тональности в другую — и все образы в калейдоскопе выстраивались по иной модели, не менее прекрасной и восхитительной, чем предыдущая.

Было также нечто особенное в его манере сближаться с людьми, независимо от того, мужчина это, женщина или ребенок, — какая-то ласковая прямота, которая избавляла от необходимости в бессмысленных расшаркиваниях и позволяла собеседнику сразу же почувствовать себя в своей тарелке. Его природная жизнерадостность и смешливость располагали к общению. И эта смешливость, не имеющая ничего общего с его чувством юмора, была одной из выдающихся особенностей его натуры. Смех сидел в нем, даже когда он пребывал в плаксивом или сентиментальном расположении духа и превращался в pleurnicheur [35]; смех, можно сказать, был у него всегда наготове, и при необходимости Генри использовал его в терапевтических, гомеопатических и прочих целях, — кстати, весьма успешно.

8
{"b":"284760","o":1}