Литмир - Электронная Библиотека

В 1928 году я и слыхом не слыхивал ни о каком Биг-Суре{3}. Название «мыс Сур» впервые попалось мне на глаза году то ли в тридцатом, то ли в тридцать первом. Я читал тогда «Женщин с мыса Сур» Робинсона Джефферса{4}, сидя в кафе «Ротонда»{5} — довольно-таки странном месте для подобного времяпрепровождения. (В те дни я часто читал книжки за стаканчиком, облюбовав себе какое-нибудь злачное заведение.)

Только несколько дней назад мне выпала честь показать мыс Сур моему другу Альфу. «Чем-то похоже на Бинген на Рейне», — заметил я. Альф со мной не согласился, но не суть. Самое главное — и я все никак не могу в это поверить, — что Альф сейчас здесь с нами и дописывает сей шутливый образчик документалистики под названием «Мой друг Генри Миллер». А такая ли уж это документалистика? — спрашиваю я себя. Может, это просто очередной автобиографический фрагмент неведомой жизни того таинственного персонажа, выведенного под именем Альфреда Перле, что в один прекрасный день родился на Шмельце в «Le Quatuor en Ré-Majeurs»?[10]{6}

Как хорошо я помню тот день, когда Альф получил чудесное прочувствованное, восторженное письмо от Роже Мартена дю Гара{7}, ныне прославленной знаменитости, занимающей почетное место во французских литературных анналах. Это было полное симпатии и понимания письмо, которым le cher maître[11] разродился, залпом проглотив «Sentiments Limitrophes»[12]. Я упросил зардевшегося от смущения автора прочесть письмо дю Гара{8} вслух, с тем чтобы еще раз сполна им насладиться. После чего мы оба немного всплакнули на плече друг у друга. А потом дико расхохотались. Мы, видите ли, уже присудили друг другу по Нобелевской премии.

Прочитывая страницы этой книги по мере ее написания, прочитывая их еще «горяченькими», с ощущением мятной свежести во рту, я снова и снова переживаю каждый драгоценный миг. Только теперь улетучивается вся горечь прошлого. Остаются лишь радость и восторг. Так будет, наверное, и после смерти, в том самом Девахане{9}, которым мы столько бредили и в светлые, и в мрачные моменты нашей совместной жизни. Помнится, нас вечно заносило в Девахан, как только мы затрагивали мистическую тему памяти. Что же в нас помнит? «Помнить, чтобы помнить!»{10} Воспоминание… снова и снова всплывает оно в наших беседах, наших текстах, наших мечтах, наших блужданиях в потемках.

Но в клубок умозрительных рассуждений, которым мы так часто предавались с Альфом, была вплетена еще более таинственная, более ценная (по крайней мере для меня) золотая нить. Для пущей ясности я вынужден прибегнуть к термину «абсолюция» — отпущение грехов. Перле, даже будучи сам отпетым грешником, всегда умел облагодетельствовать другого этим драгоценнейшим из даров — абсолюцией. Он обладал какой-то сверхъестественной способностью заглядывать вперед, в потусторонний мир, и приносить оттуда благие вести. Как будто он умел внедряться в скрытые процессы памяти, сливаться с собственным «идом»{11} и приносить другим долгожданное утешение. Он возвращался мгновенно, точно сам Святой Дух.

Это маленькое отступление я предпринял, дабы подчеркнуть, что существует два рода памяти (если не больше), которые, вступая порой в противоречие, дают заведомо разные результаты. Та память, на которую опирается в своей книге Перле, — это память души. Зачастую она, быть может, грешит искажением фактов, событий и дат. Но это аутентичная протокольная запись, и ее-то мы и прихватим с собой в Девахан, где, даст Бог, мы в блаженстве будем жевать свою жвачку до тех пор, пока не придет срок возвращаться за дальнейшими указаниями[13].

Критически мыслящие индивиды со свойственным им дальтонизмом и тугоухостью воспринимают пену и накипь, которой обрастает личность — даже личность прославленных знаменитостей, — как род анафемы. Им можно только посочувствовать. В этой книге, надо сказать, нет ничего похожего на попытку биографии. И никакой критической оценки творчества ее объекта. Все, что он постарался сделать, мой добрый друг Альф, — это представить подробный отчет о той постыдно счастливой жизни, которой нам всем так хочется пожить — хотя бы в мечтах и во сне.

Это и твоя история, любезный читатель, равно как и моя, и его, и если у тебя не хватит ума это понять, тем хуже для тебя. Потому что мы все рождены одной матерью, вспоены одним горьким молоком и вернемся в одно небесное лоно — более мудрыми, вероятно, но не печальными и, уж конечно, ничуть не потрепанными. На всех паспортах, бывших у нас в употреблении здесь, внизу непременно появится штамп «Недействителен». Если мы так удачно замаскировались, что одурачили самого Создателя, то себя одурачить нам не удастся. Все это одна жизнь, один суд, один промысел. Душа шествует дальше. Ведь это Она, а не мы, возвращается снова и снова. И Она знает, куда идет, несмотря на всю очевидность обратного.

Март, 1955, Биг-Сур, Калифорния

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Импульс Парижа

1

Франция потихоньку оправлялась от последствий Марнского чуда{12}. Первая мировая война окончилась, и кое-где стали уже поговаривать о второй. В людях быстро ослабевала вера в Лигу Наций{13}. Пуанкаре{14} умер несколько лет назад, а Народный фронт Леона Блюма{15} пребывал еще в инкубационном периоде. Парламентская система рождала переполох в правительственном кабинете, от которого неутомимая Марианна{16} с взыскательностью стареющей любовницы требовала постоянного наращивания количественной мощи. Франция переживала кризис за кризисом, но это никого не волновало. Подавляющее большинство французов по-прежнему согревалось чувством безопасности, гарантированной уже уволенной в запас победой, которую Генеральный штаб, с молчаливого согласия политиков правого и центристского толка, пытался увековечить посредством «Линии Мажино»{17}. Стреземан{18} пришел и ушел, Бриан{19} не подавал никаких признаков жизни. В Италии прочно окопался Муссолини, Гитлер же был еще величиной неизвестной, и его имя вечно перевирали, когда оно появлялось в газетах в связи с какой-нибудь страстной публичной речью или неудавшимся coup d’état[14].

В области литературы и изящных искусств Париж был неоспоримым мировым центром. Дадаизм{20} приказал долго жить, а Пикассо{21} уже выкарабкался из трясины кубизма. Хороводом правил сюрреализм: кругом только и разговоров было, что о «растворимой рыбе»{22}, не на шутку озадачившей публику. Пруст{23}, Жид{24} и Валери{25} были теми столпами, на которых держалась «надстройка» литературной жизни. Селин{26} еще не взорвал свою первую «бомбу». Наблюдался небывалый подъем творческой активности, превратившей Город Света{27} в мерцающие Афины. Париж был наводнен любителями искусства и литераторами со всего света, распознавшими в этом городе артистическое чрево, в котором жирели культурные эмбрионы обоих полушарий.

4
{"b":"284760","o":1}