Советские воры боятся только смертной казни. Заключение их не пугает. «Лагерь — это наш дом! — любят они хвастаться».
С 1955 года началась борьба с рецидивистами. Их стараются изолировать, помещая в особые лагеря, считая, что этим локализуется зараза. Это — паллиативы. В СССР должен произойти сдвиг, переворот, смена режима. Народу нужно дать стандарт нормальной человеческой жизни, свободу, собственность и инициативу в выборе труда. Преступность постепенно вымрет сама.
Отправка в лагерь оттягивалась. Я маялся от скученности и ничего неделания. Однажды мне удалось примазаться к группе заключенных, отправленных на разгрузку дров на Москва-реку. Разгружали с баржей.
Стояла чудная погода. Ясное, как голубой атлас, небо. Вдали была видна красавица — Москва. Какой-то мост повис, в преломлении света в воздухе, как кружевной и нереальный, над невидимым изгибом реки. Мимо нас пролетали электрические поезда по каменной набережной. Шумела жизнь. Проходили люди.
Уже по дороге меня удивила бедность прохожих. И мужчины и женщины не в пальто, а в телогрейках. Гимнастерки, сапоги и бушлаты стали основной одеждой послевоенного люда в СССР. Женщины в платках. На ногах войлочные сапожищи. Часто в ватных брюках. Спешат на работу.
Вольные не отворачиваются от заключенных. Они неприветливы, но и не брезгуют разговором, если это разрешает надзиратель. Они просто равнодушны. Ничего необычного в заключении нет. Десять процентов населения перманентно сидит в тюрьмах и лагерях. У вольных — заключенные родственники. У вольных мысль, «сегодня ты, а завтра я».
Разговорился с москвичами, сосидельцами, работавшими на разгрузке. Почему все так бедно? Почему так убого выглядят дома? Серые, грязные, в подтеках. Крыши бедлам. Окна залеплены газетами. Заборы покосились.
— Как почему? Попробуйте хорошо одеться, сейчас же вам пришьют «дело». Откуда? Честным путем до шевро и шевиота не дойдешь!(верх вожделения советских франтов), — ответил мне, как бы с обидой, собеседник. Франтят верхи. Им все дозволено. В их руках «туфта», и она почти узаконена. А вот насчет домов? Чьи они? Дядины? Так пусть «дядя» их и чинит! Откуда жителю материал взять? Разве что «достать», а достанет, донесут, «дядя» по головке не погладит.
Кроме убожества, вас поражает и неопрятность, но и она являлась наследием режима. Все торопятся. Все боятся опоздать. Всем нужно и служить и работать, и хозяйством заняться, и за покупками сбегать, и очередях постоять. А вечером то на сходку, то на заседание, то на сверхурочную работу. Вот крутится народ городской, как белка в колесе. Откуда уж тут опрятность разводить! С одной тарелки по неделям едят и только в воскресенье ее вымывают.
Грустное впечатление на меня произвело то, что я видел и слышал в этот день разгрузки дров.
Наступили этапные дни. Начали нас без всякой надобности и логики гонять из камеры в камеру. Иной раз переселяли дважды, трижды в сутки. Перемешивали, как карты для пасьянса. Безалаберщина длилась дней десять. За это время я успел растерять всех друзей — вояк, успел встретить новых и с ними расстаться. Впопыхах некоторые камеры наполовину пустовали. В других люди ««доходили» от духоты и вони. Друг у друга на головах сидело по 150–200 человек. Камеры запирались, и «зайцевать» не удавалось. Я был на границе полного отчаяния, зажатый в месиве потных тел, когда 12 декабря вечером внезапно выделили нас человек шестьдесят и бросили в совершенно пустую камеру, вперемешку 58 статья и воры.
Начался шмон. Отобрали весь табак. Опасно! Можно махоркой глаза конвою засыпать. Пересыльным разрешается иметь папиросы, но откуда их взять? У меня вторично отобрали иконку. Она — де из металла. Можно наострить край и того!
В углу камеры я натолкнулся на старые, насквозь дырявые штаны и бушлат. Надел. Пригодятся. Кроме того, они скрыли остатки моей военной формы. Она до сих пор являлась предметом вожделений блатного мира. — Шшши-виотова! — говорили они с придыханием. Не доехать бы мне было в ней до лагеря. По дороге бы раздели, а могли и придушить. Кроме того, этот вид сравнял меня с остальной массой, и «замаскированному» мне было легче избегать ненужных столкновений. Построили нас по пять в ряд. Вывели во двор.
— Садись! — команда. Сели на землю.
Считают по головам. Сбиваются. Опять считают. В воздухе повис мат. Принимает нас начальник конвоя. Обращается с традиционным приветствием:
— Внимание, заключенные! Вы переходите в распоряжение конвоя. Шаг вправо, шаг влево считаю побегом. При движении в строю за малейшее нарушение порядка приказываю конвою открывать огонь без предупреждения. Ясно? Вперед!
Встаем и идем. На первых же шагах воры действуют противоположно прочитанной лекции. Они горланят, визжат. Делают право и влево не один шаг, а по четыре — пять. Но нюх у конвоя поразительный. Они сразу же определяют, кто «блат», а кто «контрик». Вор выйдет из строя, наплевать! Прикрикнут — и все. Контрик пошатнется от слабости, или споткнется — поднимется дикий, богохульный мат, и в ход пускаются палки. Стрелять не стреляли, правда. Мы все еще в Москве, хоть и бредем по ее окраине.
Приводят нас на товарную станцию. За нами бредут другие группы. Станция специально приспособлена к отправке заключенных. Вероятно, с основания концлагерей. Нас быстро проводят в баню. Времени мало. Эшелон ждет. Не успеваем вымыться, как уже кричат: Одевайся, да чтобы поскорей! Выскакиваем, подтягивая штаны по дороге. Кругом — ни души. Прожектора ярко освещают вагоны, закутанных в шубы часовых, сторожевых собак породы волкодавов и проволоки. Телефонные проволоки протянуты во всю длину состава. Вагоны товарные. Напоминают ежей: они буквально оплетены колючей проволокой. Двери на шарнирах чуть-чуть открыты. Влезть можно только бочком. Когда погрузка заканчивается, дверь закрывается на засов, замок и еще оплетается проволокой. Под вагонами висят «кошки», крюки. Если бы заключенные пробили пол и выпрыгнули на путь между рельсами — жутко подумать об их конце. Все придумано для того, чтобы подтвердить пословицу: «Жить нам стало веселей, жить нам стало лучше!»
Мою партию в шестьдесят человек подводят к вагону. У других вагонов тоже стоят группы по шесть десятков и больше заключенных. Все еще подтягиваются новые серые колонны арестантов. Эшелон составлен из 40 товарных вагонов. Между ними, в середине состава, вагон для офицеров штаба эшелона, вагон для конвоя, кухня для заключенных, кухня для солдат и продуктовый вагон.
Товарные вагоны двух типов: четырех- и двухосные. Нас грузят в малый вагон. В него следует грузить 40 арестантов; нас вгоняют шестьдесят и грозятся по дороге добавить.
Лесенок нет. Двери, как я уже сказал — узкая щель. Карабкаемся на высоту в полтора метра и стараемся скорей проскользнуть в вагон. В это время счетчик молотком ударяет кого по спине, кого по голове, как придется, без всякой милости, и громко считает. Мне, молодому, было легко тогда, но каково старикам, а их было не мало.
По обе стороны вагона в три яруса поперечные досчатые настилы для спанья. По середине печка и 4 полена дров. Стены покрыты льдом. Напротив дверей, у другой стены, в полу сделана маленькая дырочка. Из нее торчит трубочка, не больше двух вершков в диаметре. Это — латрина, место для отправления человеческих естественных надобностей. Я еще нигде не встречался с подобным издевательством. Пусть вагон ледяной, пусть отпустили всего четыре полена для отопления на день, пусть мочеиспускание нужно совершать с особым прицелом, но другие отправления шестидесяти человек нагромождаются пирамидой, частично растекаются, частично замерзают и все же распространяют невыносимую вонь. В этом же вагоне люди спят и едят. В этом вагоне в пути умирают более хилые и слабые, и их трупы лежат неубранными, «пока черед не придет».
Меня и тогда интересовало, меня интересует и сегодня, знает ли об этом просвещенный, гуманный мир? Знают ли свободные люди, так охотно посещающие СССР по туристическим визам? Почему и сегодня пишут статьи дотошные журналисты западных стран, вспоминая «о страшной Сибири», в которую русские цари, эти «бессердечные самодуры», отправляли несчастных революционеров?