Голод, истощение, отсутствие самых необходимых витаминов и минералов, вырабатывают эту жадность и зависть. Каждому кажется, что его обошли, что его ежедневно обходят, и что «самые большие» кучки сахару или лучшие куски хлеба попадаются всем, кому угодно, только не ему.
Хлеб в камеры приходит разрезанный на порции, по 450 граммов каждая. Конечно, куски не похожи один на другой. Тут и горбушки — края буханок, серединки, «чистый» хлеб, т. е. целые куски, и «костыли», т. е. куски с довеском, прикрепленным к «порции» деревянной щепочкой, употребляемой нами впоследствии для весов. Хлеб сырой и недопеченный, поэтому лучшими считались горбушки. Больше корки. Какие только эпитеты не давались этой «пайке»: «птенчик», и «пташечка», и «разгорбушечка», и «симпомпончик». Эти горбушки доставались каждому по очереди. Велся, конечно, строгий учет, и вне порядка получить его не удавалось. «Пайка с костылем» вечно вызывала неудовольствие. Всегда казалось, что неизвестный нам тюремный раздатчик именно на этих «костылях» наживается и обманывает. Сахар съедался, как конфета. Его сосали или разводили в миниатюрном количестве воды. Тратить его в кипятке не считали полезным для организма. Быстро, мол, рассосется в желудке. Некоторые посыпали им хлеб и называли «калачом».
В тюрьмах очень быстро человек поддается голодному психозу. Под его действием буквально сохнет мозг. Движения становятся вялыми, мысли сконцентрированы только на еде. Даже свободы больше не нужно, — дайте только пожрать до отвала! Жрать! — это крик желудка. Он становится хозяином человека, а не разум. Он требует. Он толкает на ухищрения, маленькие жульничества, а в конце концов, может создать почву и для страшных преступлений.
Вопрос удовлетворения голода является главным фактором жизни в советской тюрьме. Делаются научные вычисления, опыты, люди выдумывают «аксиомы сытости». Одни съедают хлеб сразу же, все 450 граммов, засыпав его сахаром. Они утверждают, что необходимо заполнить весь желудок и заставить его усиленно работать, пользуясь максимумом желудочного сока. Другие крошат 450 граммов хлеба в воду и выжидают, пока он не превратится в жидкую кашу. Уверяют, что в таком виде хлеб дает самый большой процент питания. Третьи разрывают хлеб на множество кусочков и жуют его в течение всего дня. Но 450 граммов остаются 450 граммами, и самообман не помогает.
Чтобы убить время, люди ложатся на койки, заворачиваются с головой в одеяло и мечтают. Мечтают о хлебе. Хоть раз еще в жизни, хоть перед смертью, но наесться хлеба до отвала. Даже не свежего, не душистого и пушистого, а любого, черного, с отрубями.
В Бутырках я еще не был таким изголодавшимся волком. Мой желудок все еще находился под контролем разума, но я не могу забыть один случай из моей жизни «там».
Я попал в Сиблаг МВД, у города Мариинска, в пересыльный лагерь «Мар-распред» (Мариинский распределительный пункт). Старые заключенные встретили меня в высшей степени приветливо. Старая артистка Мариинского Театра в Ленинграде, Лидия Михайловна Жуковская, знавшая моего отца в молодости, еще по Лейб-Казачьему полку, страшно обрадовалась нашей встрече. Она знала, что такое голод, сама голодав не раз, и, увидев меня, не могла не заметить, что я стою на границе полного физического краха. В те дни я действительно был «фитилем» или «доходягой».
Лидия Михайловна отозвала меня в сторону и, деликатная и добрая, не желая меня смутить (кто уж смущался в лагерях на положении «огарков»), шепнула:
— Николай Николаевич, дорогой! — вам достала немного покушать. Ешьте, не стесняйтесь. Мы здесь. в лучшем положении. Пища, конечно, не очень аппетитная, но ее вдоволь. Здесь публика вся своя. Свои лагерники, сжившиеся и верные. Идите и ешьте вволю.
Меня подвели к ведру в десять литров, полному лагерного супа, так называемой баланды, из картофеля и капусты. Рядом стояло второе ведро, до половины полное овсяной каши. Конечно, без масла. И дальше — 4 куска хлеба, по 850 граммов каждый.
Я сел и стал есть. Я ел. Ел. Ел.
Мне никто не поверит! Но я ел с передышкой, с легким отдыхом, с небольшими паузами, и я съел все это богатство! Как я себя чувствовал после этого пиршества, не буду говорить. Но умереть я не умер, и у меня не произошло прободения желудка или заворота кишок.
Попав в свободный мир, я изумился, как мало может есть обычный человек. Стакан молока с сахаром, немного омлета, бутерброд с ветчиной, чашечка земляники, и я уже отказываюсь от банана или апельсина. Я сыт по горло. А тогда, в лагере, я съел 10 литров супа, 5 литров каши и 3600 граммов хлеба!
Царь — голод! Голод, хозяин желудка, хозяин мыслей, диктатор всех человеческих поступков. Это хорошо знает МВД!
Царь — голод — их лучший помощник и сотрудник. Поэтому в тюрьмах люди голодают. В них создается прекрасная платформа готовности работать, работать до смерти в лагерях МВД. Кто не работает — тот не ест!
Голод заставляет самых отчаянных врагов коммунизма работать на его стройку. Работаешь и выполняешь норму на все 100 процентов — получаешь 750 граммов хлеба. Выжимаешь 111 процентов — 850 граммов! Еще поднажмешь на 121 процент — «пайка» поднимается до 950 граммов.
Люди лезут из кожи, тощают, выжимают последние соки из своих мускулов для того, чтобы получить лишних 100 гр. хлеба, не думая о том, что организм сожжет его в пепел, не пополняя свои резервы. Об организме больше никто не думал. Ни и вылезающих волосах, ни о выпадающих зубах, стертых в кровь плечах, разбитых ногах. Ими руководило одно желание — лечь спать со вздутым, полным пузом.
В лагерях всюду царит страшный, кровавый закон бессердечия. Он гласит: Умри ты сегодня, а я завтра! Умри раньше меня! Пусть я живу только на день больше, но этот день будет мой.
Сколько раз я вспоминал слова Меркулова, ушедшего из жизни легкой и короткой дорожкой. «Жить будете! — Говорил он отцу и мне. — Жить и работать!». И мы «жили», для того, чтобы работать на стройку великого социализма. Работали, для того, чтобы «жить»!
В Бутырках было время и летоисчисление. Пища выдавалась регулярно. Прогулки делались тоже приблизительно в определенное время и в определенные дни. Арестанты на стенах расписывали «календари», и мы точно знали, какой сегодня день и какое число.
На двадцать пятый день после моего приезда меня подозвали к окошку камеры. Надзиратель протянул карандаш и бумагу.
— Вот, распишись, Краснов! Твое дело с сегодняшнего дня, 24 октября 1945 года, направляется в Особое Совещание!
Коротко и ясно. А что такое Особое Совещание, я точно не знал. Даже мои испанец в Лефортово не мог мне объяснить.
Сосидельцы в Бутырках рассказали, что ОСО состоит из трех человек, «больших» людей МВД или МГБ, иной раз даже из правительства или прокуратуры СССР. Назначаются они по особому распоряжению и, вероятно, по сущности или важности рассматриваемого дела или самого преступника.
Суд происходит заочно. Своих судей арестант не видит. Никуда не вызывают, и остается только ждать, что произрекут три красных оракула.
Существует только три варианта приговоров: смертная казнь, 25, 15 или 10 лет лагерей.
На свободу ОСО не выпускает. Ею решение доставляется подсудимому, и он расписывается, подтверждая прием.
Злые языки в СССР рассказывали, что ОСО это — миф. Что «три оракула» вообще не решают дела, а это делают их секретари, и что все это опять же «трафарет» и «рутина». Во всяком случае, тогда, когда под вопросом стоит судьба какого-то мальчишки, вроде Краснова.
Жалоб против решения быть не может. Распишешься — хорошо. Не распишешься — тоже ладно! Все равно в лагерь поедешь, если жизнь подарили, а если прикажут вздернуть или расстрелять, то и вздернут и расстреляют.
Бывали, правда, чудаки, которые все-таки пробовали обжаловать решение ОСО. Проходили длинные сроки. Они гнули спины в лагерях, приобретали «звонкие и тонкие» формы, и, наконец, их вызывали к оперу, который им сообщал резолюцию на жалобу.
Ответ лаконический: «Сужден правильно. Дело пересмотру не подлежит». — Или «Дело рассмотрели. Сужден правильно». Не в лоб, так по лбу!