Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Странно, о чем мечтает человек в минуты мертвящего одиночества. Самые обыденные вещи кажутся пределом счастья. Часы, в особенности большие, с маятником и звоном, с громким тиканьем. Стульчак в уборной с проточной водой. Малюсенькое окошко, через которое видно небо. Все это, такое обычное в обычной жизни, кажется недосягаемым блаженством.

Я не знаю, сколько времени человек может выдержать в боксе-одиночке, но мне пришлось слышать, что в некоторых случаях держали арестантов по несколько недель. Обычно такие длинные сроки даются между первым и вторым вызовом к следователю. Это считается так называемым «критическим периодом». Ломается воля заключенного. Кто выдержит — может считаться героем.

Следователи внимательно, через надзирателей, следят за «воздействием» и избегают перетягивать струну. Окончательно свести с ума арестанта не входит в интересы следствия. Сумасшедший не может предстать даже перед советским судом, поэтому, в очень упорных случаях, для ускорения процесса сдачи применяются физические воздействия, о которых я напишу дальше.

Надзиратели, старшие и конвоиры, в тюрьмах никого не бьют. Они не смеют коснуться заключенных пальцем. Рукоприкладство является прерогативой следователей и их помощников. Тюремный персонал от этого освобожден.

Я предполагаю, что на первых шагах в Лефортовом я отсидел в боксе немного более суток. Несмотря на такой короткий срок, мне, с непривычки, казалось, что затекшие ноги превращаются в гудящие столбы, что вены вот-вот лопнут от напряжения, что я никогда больше не смогу разогнуть спину, и что мой мочевой пузырь вот-вот разорвется с треском бомбы.

Прямо из бокса меня повели в баню. По установленной системе все происходило молча. При входе в банное заведение мне дали (наконец-то!) пару белья, маленькое полотенце и кусок мыла, грамм в 20. Нужно отдать справедливость, что во всех советских тюрьмах, через которые я прошел, существуют превосходные души. Воды сколько хочешь, и обычно вволю дают времени для купания.

Пока я мылся, надзиратели произвели очередной «шмон» моей одежды. Моя форма держалась на честном слове. Все швы и шовчики были распороты или надрезаны. Крестами были взрезаны и голенища моих несчастных сапог. Если бы у меня было что держать в карманах — все бы вывалилось. Брючные были просто вырезаны. На кителе — разрезаны во всю ширину.

Из бани — прямо на врачебный осмотр. Короткий, автоматический, безразличный. От врача меня опять провели в «бокс».

Длительность моего вторичного сидения не берусь определить. Думаю, что в это время решался исторический вопрос, — в какую камеру и с кем меня можно посадить. Ведь это являлось целой проблемой. Арестант должен попасть в абсолютно незнакомую, чужую ему среду. В прошлом у него не смеет быть ничего общего с сосидельцами.

Свежепривезенный не смеет попасть к тем, кто уже прошел все испытания и вскоре будет отправлен в лагеря. Пока его собственное «дело» еще не решено, он не смеет общаться с теми, кто может вскоре рассказать другим, уже осужденным на ИТЛ, о присутствии в Лефортове «такого-то».

Из бокса меня вывели два надзирателя. Старшой приказал: Не разговаривать! Руки за спину!

Провели через колодезь, мимо регулировщика, по лестничкам на четвертый этаж. На балконах — толстенные, мягкие ковры. Перила обиты бархатом. Стены мрачные. Тюремные. Покрытые вечной копотью. Между этажами во всю ширь колодца натянута тонкая металлическая сетка. Если кому-либо из заключенных придет сумасшедшая идея прыгнуть с балкона, дальше этой сетки он не упадет. Даже малейшее увечье исключено ее упругостью. Как потом я узнал — ковры на ступеньках и балконах и бархат на перилах не являлись украшением Лефортовской тюрьмы. Толстый войлок под ними не давал возможности эксцентричным заключенным биться головой о железные предметы. Арестант должен жить до тех пор, пока он не подпишет то, что от него хотят следователи. По окончании следствия и вынесении приговора, стукайся обо что хочешь, но до этого он должен дойти до результата по статье 206, которая гласит: «Мне мое дело зачитали, и все правильно записано. Согласен с окончанием следствия».

Под этим — подпись жертвы, а затем резолюция прокурора, направляющего «дело» дальше: в Военный Трибунал, в Нарсуд или в особое Совещание.

Подошли к камере 377. Старший возился над висящим замком. Открыл. Снял тяжеленную стальную полосу — засов. Открыл ключом замок двери. — Встать! Руки назад!

В камере вскакивают два человека. На одном узнаю жалкие остатки когда-то элегантной формы. Офицер румынской армии. Другой — с продолговатым, оливковым лицом — испанец «голубой дивизии».

Дверь закрывается. Отдаю честь и представляюсь «старожилам». Сразу же нашли общий язык — французский.

Оба сидят уже больше 10 месяцев. Попали в плен при отступлении. Понятия не имеют о том, что война закончена, что Германия капитулировала. Я — первый свежий человек на их мученическом пути. Меня сразу же засыпали вопросами. Поторопился рассказать все, что знаю, все, что произошло за последних десять месяцев. Конечно — в общих, кратких чертах. Рассказал о выдаче русских. Сосидельцы жадно ловили мои слова на лету, переспрашивали, временами мне казалось, что они с трудом верят моему рассказу.

Вспоминаю теперь о том впечатлении, которое на меня произвела весть о вступлении СССР в войну с Японией, об атомной бомбе и капитуляции страны Восходящего Солнца! Мне тоже все казалось невозможным!

Когда первое волнение прошло, я осмотрел камеру. Пять метров длины, три с половиной ширины. В стене, в Екатерининские времена (как тогда все было просто!)было громадное окно с решеткой. Теперь оно заделано кирпичами, замуровано бетоном. Оставлена только малюсенькая форточка, величиной 15 на 15 см. На ней козырек, немного приоткрытый, пропускающий минимум воздуха.

Три койки. Две по стенам и одна под окном. Железные, они привинчены к стенкам. Матрас, одеяло, одна простыня, тонкая, как блин, подушка в наволочке и маленькое полотенце. Это все, что полагается арестанту для его комфорта.

По середине камеры столик, привинченный к полу. На нем несколько книг и чайник. В углу — умывальник, прикрепленный к стене, и английского типа уборная. Однако, только стульчак напоминает то, что у нас называлось «ватер-клозетом». Поступления воды нет. После употребления, нужно промывать из чайника, стоящего на столе. На потолке, под стальной сеткой — лампочка. Это все.

В этой камере № 377 я провел все свое подследственное время с июня по сентябрь 1945 года.

Режим и питание во всех внутренних тюрьмах МВД — одинаковы. Утром, в 6 часов, подъем. В 7 часов — завтрак. В дверях находится так называемая кормушка. Дверь для передачи пищи не открывают. Кормушка открывается горизонтально и через нее в тарелках из алюминия подается суп. И тарелки и ложки в тюрьмах настолько мягки, что ими невозможно нанести себе никакого повреждения. Шутники говорят, что бывали случаи — когда, отчаявшись, арестанты покушались на свою жизнь, разгрызали тарелки и глотали их целыми кусками. По тюремному преданию, — нет ничего, что не переварил бы желудок подследственного. Алюминий растворялся и выходил, в виде амальгамы.

Завтрак состоит из кипятка, 12 грамм сахара и 450 грамм черного хлеба. Обед — суп. Ужин — тоже суп. Вес супа — 500 грамм. Качество: вода с капустой или вода с картошкой. Никаких жиров. Никогда мяса.

Просидев от июня по ноябрь в тюрьмах, я сильно сдал физически и жутко похудел, но по заключению тюремных врачей не «дошел» до такого состояния, когда назначается больничное питание, правда, очень немногим отличавшееся от обычного.

В тюрьмах существует четыре пайка питания. Обычный или доходяжный, о котором я уже написал. Карцерный — 300 грамм хлеба и стакан воды… через день! Больничный, содержащий немного больше сахара и немного больше хлеба и, наконец — «следовательский», который назначает следователь. Его получить было не трудно, но позорно. О «следовательских питомцах» у заключенных существует особое, весьма нелестное мнение. Оно дается за «чистосердечное признание», сговорчивость и склонность подписать не только то, что от него требует следователь, но и больше, вредя себе самому и другим.

30
{"b":"284576","o":1}