— Ваши пальцы все еще болят, граф, не так ли? — спросил Старший Дознаватель.
— Брат секретарь, — сказал я, — занесите в протокол, что мои пальцы, под ногтями которых застряли концы обломанных сосновых игл, не могут болеть, ибо я — бесплотный дух. А кто вы, брат Старший Дознаватель? Неужели вы — сам Сатана, и я пребываю в аду? Или это только преддверие ада?
— Оставьте нас, — бросил Старший Дознаватель, — все оставьте, и стража тоже. Я буду говорить с обвиняемым наедине.
Когда зал опустел, инквизитор вплотную подошел ко мне. Мы долго смотрели друг на друга. Я рассматривал его серые зрачки, с желто-коричневыми прожилками, слегка мутные и холодные. Он несомненно обладал какой-то потусторонней силой, ибо скоро мне начало казаться, что зрачки эти, подобно воронке, засасывают меня. Я не знаю, что испытывал он, наблюдая мои глаза. Но вскоре мы прекратили свое состязание.
— Что это, Жак, — спросил он, так просто, будто мы сидели с ним за столом, болтали о разных мелочах и пили вино, — что ты прячешь в своем Шюре?
— Мы разве знакомы, брат Дознаватель?
— По-моему, да. Когда-то я тоже служил в Палестине. Лет сорок назад. Мне даже кажется, я помню твоего отца. У него был шрам на подбородке, похожий на прямой угол, не так ли?
— Да, у отца был такой шрам.
— Хочешь я отвезу тебя туда, в Палестину, вместе со всеми твоими женщинами и детьми? На окраинах еще остались наши поселения. Ты будешь тихо жить, и умрешь в глубокой старости. Там спокойно и вольготно. Каким-то странным образом, такие люди, как ты, договариваются с простыми лучше, чем короли и пророки. Ты знаешь арамейский, латынь. Ты будешь уважаемым человеком. А если захочешь, примешь Ислам. Ведь вы, тамплиеры, давно перестали различать Христа и Магомета. Тогда все твои женщины станут тебе законными женами. Подумай, Жак. Я не шучу. Вот, — инквизитор показал свиток, — это помилование, уже подписанное Папой. Осталось лишь поставить подпись секретаря.
Старший Дознаватель обмакнул перо.
Я молчал. Я думал о Филиппе. Удалось ли ему добраться до Мюнстера, как его встретили тамошние братья-каменщики, признали ли они в нем по регалиям, некогда подаренным мне Дижонскими каменщиками, брата? Сумел ли он доставить то, о чем я боялся даже думать, с ним ли та дорогая моему сердцу, мраморная головка со стеклянными глазами?
Инквизитор словно читал мои мысли.
— Ты ведь сейчас думаешь об ЭТОМ, Жак. Я знаю. Я это вижу по твоему лицу. Оно ведь было в замке той ночью на 22 февраля, перед сдачей Шюре? Было… Что же ты сделал с ним? Что за обломки, какой мраморной статуи нашлись в крепостном рву?
… Ночь на 22 февраля. Возвожу, приемлю, и утверждаю… Я кладу на плечо своего наследника, сына Филиппа, мертвую иссохшую длань царственного предка, облеченную двойной властью — над миром человеческим и миром духа, и возвожу, и приемлю, и утверждаю нового, совершенного Императора. Он, или его потомки, опознают Избавителя, о котором пророчествовал Иоанн-евангелист в своем Откровении, и укажут Ему избранных, которые составят Избавителю свиту, его последнее рыцарство в решающей битве с настоящим творцом этого жестокого, больного, грязного, но все же единственного мира. И трое рыцарей, трое моих орденских братьев — Гамрот, Гогенгейм, и Совершенный рыцарь Иоанн, последний — в доспехах, подаренных однажды ему самим герцогом Бургундским, склоняют свои колени и головы, торжественно приветствуя Коронование великим, святым молчанием… Филипп со своим оруженосцем покидает Шюре тайным ходом и растворяется в огромном и жестоком миру, унося с собою длань Шарлеманя и голову той, кто была мне послана небом, кто подарила ему жизнь…
— Кто садился в то кресло из башни? Как называется это существо? Ангел, бес? А есть ли ангелы и бесы? Может и нет никого вовсе, есть только мы, люди, а остальное — досужий вымысел, сладкий обман, в котором тысячу лет пребывает глупое человечество? Я буду рвать тебя на куски, граф, я не дам тебе умереть и вырву из тебя правду. Я просто хочу знать — есть ли Бог? Если он есть, я определенно буду гореть в аду, а если нет — мне не о чем беспокоиться. Ответь, граф — Бог есть?
— Я однажды видел Иисуса. Ты наверное, читал эту историю в архивах. Я не знаю, было ли это наяву, или же мне все привиделось. Я был пьян тогда. Но я загадал — если тот странник— еврей покажется мне в час моей смерти, значит… Ты сам понимаешь, что это будет означать. Хочешь получить ответ на свой вопрос? Убей меня.
— Что же ты там задумал, а? Какие мысли бродят в твоей голове? Самая обычная голова. Но почему тот странник пришел к тебе, а не ко мне? Почему?
— Убей меня, и узнаешь.
— Дурак! — просто сказал следователь, — разве ты, окажись на моем месте, стал бы убивать?
— Тогда, любезный брат Старший Дознаватель, сделай из меня терафима. Погрузи мое тело в масло, и когда оно пропитается маслом насквозь, и я приготовлюсь умереть, отдели голову. Она легко отделится, поверь мне, и если ты правильно подгадаешь момент, ты сможешь задать моей голове вопрос и получить ответ. Но только один вопрос. Только один ответ.
…Терафим, описание которого я нашел в одной из книг, купленных у Соломона, получился у меня лишь однажды, когда в лесу, неподалеку от Шюре, был пойман очередной шпион. Ей было лет двадцать пять. Она была красива, умна и явилась затем, чтобы убить меня, но даже опоенная маковым отваром с беленой, не захотела сама ответить на вопрос, кто ее послал. И тогда я отправил слуг в город, на ярмарку, за тремя стоведерными бочками лучшего оливкового масла… Ее крепко связали, но так, чтобы она дышала, надели на шею стальной обруч и погрузили в масло. На второй день она стала мучиться жаждой. На четвертый день изрыгала проклятия. Но ее разбухшее от масла тело уже не шевелилось и не чувствовало ничего. Я потянул ее правую руку за мизинец и он оторвался, а она не почувствовала никакой боли.
На пятый день я понял, что наступила пора. Она умирала. Я обвязал вокруг ее шеи стальную струну от лютни, и когда с силой затянул петлю, голова легко отделилась от туловища, которое стало погружаться на дно бочки, окрашивая прозрачнейшее масло кровавым туманом. Голова осталась висеть над бочкой на стальном обруче.
— Кто послал тебя? — громко спросил я голову.
— Феме и герцог, — ответила глухим голосом голова, и навсегда замолчала.
"…К нам может обратиться любой — дворянин или босяк, и если его просьба будет обоснованна, а гнев — справедлив, мы поможем ему, не взирая на сословие…"
Значит, герцог тоже обратился к фемгерихтам, и ему помогли…
— … Возможно, я так и поступлю, любезный граф. Но только тогда, когда у меня останется лишь один, последний вопрос.
Мне вдруг стало до невозможности смешно.
— Почему ты так уверен, что мир, в котором мы живем, устроен намного сложнее, чем кажется на первый взгляд? Почему ты упорно ищешь колдовство там, где его нет? Что изменится, если ты получишь ответы? Напрасно ты тщишься, что получив их, получишь власть. Получить мало, надо суметь еще удержать полученное, понять его природу, приручить, сделать своим. Твои желания слишком жалки и ничтожны. Это все равно, что попытаться поймать морской ветер парусом речной лодчонки. Лодочка потонет, а ветер помчится дальше, чтобы однажды встретить на пути настоящий, крепкий корабль. Ты — и есть та самая лодчонка. Признайся себе в этом, брат Дознаватель. Ведь это твоя работа — докапываться до истины, или ты уже забыл, как выглядит настоящая истина?
— Ты много говоришь, граф. Прошло уже довольно времени и я проголодался. Я пойду, отобедаю на твоей посуде, попью твоего вина из погреба, закушу твоим душистым караваем. А ты подожди меня на дыбе. Вспомни ночь на 22 число. И хорошенько подумай о Палестине.
Старший Дознаватель открыл дверь, позвал палача — мавра, а сам — удалился. Камера пыток была устроена в том же зале, но в другой кладовой, где раньше постоянно хранился небольшой запас вина, которое подавали к столу. Палач возмущался, говоря, что "эти святые отцы считают мое ремесло забавой, а между тем и оно требует мастерства, как же можно класть человека на дыбу, когда он скован цепями, что же от него останется?"