Младенческая простота и мудрость этих слов могут ли быть эпиграфом какой-нибудь философской книги о творческом назначении человека? Вопрос существенный для пути философии. Старец Нектарий, как и говоривший об этом же митрополит Филарет, тоже ведают меоническую свободу человека, но как «младенцы о Христе» протягивают ее Отцу для творчества второго творения – второго рождения.
Примечательно, что своей идеей «творчества», полемически противопоставленного «личному спасению», Бердяев (невидимо для себя) столкнулся с фактом творчества Иисусовой молитвы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного». Эта духоносная (обильная неисчислимыми плодами) молитва, весь смысл свой полагающая не в личности творящего ее, а в Господе Иисусе Христе, представляет наглядный пример «неэгоистического эгоизма» христианского, как любви «всем сердцем», как распятие во Христе человеческой личности. Бердяев сам не может не утверждать этого: «Нужно любить ближнего, как самого себя: значит нужно и самого себя любить, почитать в себе образ Божий. Эта любовь противоположна эгоизму и эгоцентризму, т.е. помешательству, ставящему себя в центре вселенной». И потому фантастическими кажутся его слова о том, что «творить невозможно при одном непрестанном чувстве греховности и при одном смирении». Чувство греховности всегда «непрестанно» и должно, как воздух, проникать во все поры человеческого творчества, составить атмосферу земной человеческой жизни под Благодатию. (Это глубочайшим образом выражено Церковью в покаянной молитве пятидесятого псалма, читаемого священником при каждении алтаря во время Херувимской песни, образующей ангельское состояние молящихся). Далее, смирение подлинное – разве может оставаться «одно»? Не является ли смирением всякий труд, всякое дело, всякое истинное служение христианина?… «Внутри христианского мира, – говорит далее Бердяев, – противоборствуют две моральные направленности: смирение и творчество, мораль личного спасения и страха гибели и творческая мораль ценностей, мораль отдания себя преобразованию и преображению мира». Искусственность этой схемы, таким образом выраженной, несомненна. Без соли духовного истинного смирения невозможно никакое христианское творчество. Христианское творчество, не осоленое смирением, это – contradictio in adjecto.
Преображение же мира – по Слову Божию – есть деяние Славы Божией, а отнюдь не падшего, изгнанного из рая человека, не могущего без Славы Божией ни преобразить, ни преобразовать даже самого себя. И, конечно, – ни единой песчинки в мире! «Без Меня не можете творить ничего», – заранее сделанная божественная поправка ко всем имеющим произнестись в истории человеческим словам о творчестве.
Если Бердяев восстает против лжесмирения, лжепонимания глубин греховности, то это необходимо выразить гораздо яснее. Ибо лишь в этом последнем случае его новая моральная концепция творчества будет – для христиан – соответствовать извечной евангельской истине и войдет в сокровищницу познания Церкви.
Вопрос о назначении человека еще глубже, чем его ставит Н. А. Бердяев. И не скрываются ли в его альтруистическом борении, против своего «личного спасения», элементы не творческого упрощения проблемы личности человеческой, высоко возвышающейся над эгоизмом человеческим во всех проявлениях своего духа. Бердяев здесь явно не учитывает преображение «личного сознания» – этого центрального момента христианской аскезы Благодати. Мы знаем три ступени в приближении к Богу: рабская, наемническая и сыновняя. Но на сыновней ступени (моментами, известными жизни каждого христианина) теряется всякое ощущение между рабством Богу, наемнической службой Ему и преданностью сыновней. Ибо по отношению к Пресвятой Троице все живые, молитвенные чувства человека бесконечно святы и высокий не поддаются никаким меркам человеческих отношений. По отношению к Святейшему Святых – Слову Божию все три чувства человеческих ступеней сливаются, преображенные в одно Царство Божие, приходящее в «силе» (Мк.9;1) и заливающее внутреннего человека. Смерть благоразумного разбойника тому пример.
Не можем не утверждать, что человеку надо всецело потерять, распять, испепелить свое мнимое, свое интеллектуальное бескорыстие, когда начинает казаться человеку, будто он выше «корыстных» евангельских понятий о наградах и наказаниях. Не можем не утверждать, что человек никогда не перерастает на земле понятий, данных в Евангелии. По мере приятия Духа понятия эти преображаются, но никогда не перерастает их человек. И потому соблазняться евангельскими образами расчетливости или считать их принадлежащими низшему, экзотическому кругу, – это не понимать глубин Евангелия. Можно безошибочно сказать, что в словах духовной корысти (о «покупке» Благодати), проповеданных прп. Серафимом Мотовилову, гораздо больше сыновнего бескорыстия, чем во многих отвлеченных трактатах, говорящих о высоких чувствах бескорыстной любви к Богу. Категория земных «высот» и благородство не применимы к красоте и благородству евангельскому. Надо этическо-эсхатологически распять свой мир душевной гносеологии, провести и в философии принцип: «Дай кровь и приими Дух».
Словно боится Бердяев быть «безумным» в очах чистой философии мира сего и слишком трудно преодолевать дурную бесконечность опустошенно-лирического гносеологизма. Найденный выход «парадоксальности» (удвоенный эсхатологичностью) конечно, дает автору некий мандат на благовестие Истины Христовой в пределах новонайденной почвы, но и заключает автора в этих пределах. Парадоксальность же, как гносеологическое орудие, имеет, несомненно, два конца: остроту эсхатологичности и тупик рационализма.
Трагизм этики Н. А. Бердяева исходит из слишком «все же» большой близости (не свободно-арбитральной, подчиненно-кровной) к ложнотворческим проявлениям и достижениям мировой философской мысли, подлежащей более определенному суду Евангельской истины. «Как не интересно все, что говорит Ницше, истина заключается в прямопротивоположном» – вот образец ложно-великодушной, «двойственной философии», притупляющей (апокалиптически-охлаждающей) свою истину.
Мы совсем не хотели бы ставить перед автором задач формально-философского самоубийства. Закваске не надо выходить из теста. Но было бы утешительно увидеть в творчестве Н. А. Бердяева еще более независимую линию. Более независимую от философии, чем от Церкви. Линию меньшей зависимости от дурно-бесконечной, ложно-культурной оригинальности, столь смешиваемой в культуре мира с идеей творчества.
Если бы Н. А. Бердяев не боялся зависимости от «теологии»***, не боялся бы быть даже слугою ее в самом чистом значении этого слова, т.е. пресек бы традицию псевдо-свободной философии: быть в фейербаховской оппозиции к теологии, – он мог бы назвать свою книгу: «опытом духовной этики», ибо его книга преодолевает «душевную» сферу философии и идет по духовной сфере профетических утверждений, укорененных в вере Христовой, спасающей Духом и философию, и этику от серости самодовольной добродетели. Центр и значение книги в философском свидетельстве (понимаем это слово первохристиански) о Христе, о Слове-Смысле, сотворившем мир – Альфе и Омеге бытия.
Совсем напрасно автор нападает на «ортодоксальную теологию», чтобы удержаться в своей философской свободе. Ортодоксальная теология в лице хотя бы трех ее столпов, названных Церковью ее представителями в этой области, т.е. свв. Иоанна Богослова, Григория Богослова и Симеона Нового Богослова, – не очень уж противоречит всем творческим утверждениям его… А в чем противоречит, там она нам кажется более правой, чем Н. А. Бердяев.
Бердяев говорит: «Философия приходит к результатам познания из самого познавательного процесса, она не терпит навязывания извне результатов познания, которое терпит теология». Где и как терпит теология «навязывание извне»(?) результатов познания? И, если счесть навязыванием восприятие откровенных истин (как это имело место у перечисленных выше столпов церковной теологии), то неужели философия не терпит этого процесса приобщения к добытому познанию? Конечно терпит – и вся история философии тому свидетельство – но различие существенное лежит между двумя дисциплинами: подлинное теологическое познание связуется детскою простотою веры и любви ко Спасителю-Логосу, философское же мнимо-свободное познание всегда находится в положении змеи, пожирающей свой хвост, т.е. вращается в атмосфере неочищенного благодатию ума и не освобожденного от дебелости плотских туманов сердца. Прп. Исаак Сирии, пошедший путем веры и благодатных откровений, очень выразительно говорит об этом состоянии «внешних философов****, деля тем самым философию на «внешнюю» (по отношению к Церкви Христовой, конечно, по смыслу (1 Кор. 5; 13) и на другую «внутреннюю» философию, воспринятую им самим, как служение Духу.