— Абрам, срочно поезжайте на Подъяческую и привезите сюда Катюшиных родителей. Выделите им свою комнату со всеми причиндалами. — Абрам Моисеевич молча слушал. — Свежее белье, махровые полотенца, туалетное мыло, зубной порошок…
— Сарочка, какой порошок! Старикам уже после 70-ти,— не выдержал Абрам Моисеевич. — И потом, где будет спать моя Софа? У нее печень.
— Жрать меньше надо. Далее. Продукты все с рынка. Только с рынка. И купите две “Столичных”.
— Зачем две? — поинтересовался Абрам Моисеевич.
— Я еще не умерла, между прочим. А вот икры не надо. Вместо икры купите… жирных селедок. Я их нарублю. Торт тоже не надо — испеку “наполеон”. Кстати, ваша Софа испечет печенье, к чаю.
— К какому чаю?! Какое печенье! Софе завтра на работу.
— А кто ей дал эту работу? Советская власть? Товарищ Каганович ей дал эту работу? Я вас спрашиваю, кто дал вашей Софе эту работу? — На слове “эту” Сара Соломоновна почему-то особенно настаивала. — Молчите. Вы почему-то всегда, когда вас спрашивают, молчите.
— Я не молчу, Сарочка.
— Я вас и не спрашиваю. Делайте что должно и будет что нужно.
— А что нужно? — спросил уже совершенно обалдевший Абрам Моисеевич.
— Нужен результат, Абраша, — уже в более спокойных выражениях продолжила Сара Соломоновна, из всего своего окружения любившая Абрама Моисеевича, после меня, кажется, сильнее всех на свете. Его и в самом деле нельзя было не любить. Он был человеком неизъяснимой доброты. Великодушия, покорности и, я бы сказал, чудаковатости. В своей шляпной мастерской он был не только ее директором, но и ее уборщицей. Он туда приезжал самым первым, затем куда-то на весь день уезжал, возвращался в конце дня и, выпроводив работниц (он называл их барышнями), брался за швабру, тряпку и ведро с обжигающим руки кипятком — и начинал уборку двух маленьких цехов. Живя под крышей Сары Соломоновны со своей Софой — она занималась зубоврачебным делом, что для женщины в те годы было редкостью, — в доме он сибаритствовал. Софья Давидовна его почти не обслуживала. Всем этим занималась Сара Соломоновна. Он “зарабатывал на хлеб”. Софа — на масло и на то, что можно на него положить за завтраком, обедом и ужином. Их дети жили в Москве: дочь играла в оркестре Большого театра, сын служил в ведомстве Кагановича. В Ленинграде они почти не бывали.
— Катюшины родители будут здесь целый месяц. Вы в это время будете жить у Сапотницких, или у Замуилсонов, или у Мельтцеров. Я уже обо всем договорилась. Или лучше живите на даче. Сейчас там как раз зацветает жасмин и сирень.
— Нет, мы уж лучше у Мельтцеров, — согласился Абрам Моисеевич и мигом выехал на Подъяческую.
Для моей матери его визит и приглашение старикам от Сары Соломоновны явилось полной неожиданностью. Она начала что-то невнятное говорить Абраму (с ним мать уже давно была на “ты”) о могущих возникнуть неудобствах для их семейств. Но Абрам Моисеевич был непреклонен: “Катюша, ты же знаешь Сару. Если она говорит, значит это кому-нибудь нужно”.
Начнем с того, что моих вологодских дедушку и бабушку я и сам видел впервые в жизни, и они мне сразу понравились. Дед — своей подслеповатостью, глухотой, крохотным росточком, сухопаростью, постоянным обращением к висевшим у нас образам и молитве перед едой. Бабушка — своей кротостью и сказками, которые она рассказывала мне, уже большому мальчику, так, словно я все еще “лежал в люльке и сосал дулю”.
В их деревенском облике более всего меня поражали их крайняя бедность и стеснительность, а в манерах — после вечной суеты и шума в доме Сары Соломоновны — удивительное спокойствие и достоинство. Бабушке мать сразу же “справила” черную бархатную куртку, в каких ходила тогда вся женская половина России, и красивый шерстяной платок крупными алыми цветами, а деду — яловые сапоги и добротное зимнее пальто с мутоновым воротником (дед с себя это пальто не снимал и в июне). И новый картуз военного образца, защитного цвета. Увидев моего дедушку в этом картузе, за полвека до Аллы Пугачевой, Сара Соломоновна произнесла ныне знаменитую фразу: “Настоящий полковник!”.
В “победах” мой дед с бабкой никогда прежде не катались, привыкнув к лошадям и телегам, а зимой к саням, в которых дедушка ездил в лес по дрова. “Столичной” они тоже никогда не пили, рубленой селедкой не закусывали, столового серебра в руках не держали. В Ленинград дедушка привез — в подарок дочкам — своего производства деревянные ложки и поварешки, и очень красивых им же изготовленных воздушных журавлей (они и теперь летают, подвешенные к потолкам комнат в моей новой квартире).
Помотавшись в годы эвакуации по стране: Пермь, Златоуст, Нижний Тагил, Челябинск, — Сара Соломоновна получила все необходимые ей представления о жизни России, об укладе русской жизни, о русском характере и, если угодно, о “русской национальной идее”. Впоследствии точность ее характеристик, наблюдений и умозаключений поразили меня полным совпадением с тем, что прочитал я по этому поводу в книгах Н.Я.Мандельштам. “Кто я такая, видно невооруженным глазом, — говорила мне Сара Соломоновна, — но ни разу никто в эвакуации не отшатнулся ни от меня, ни от моего мужа, никто ничем не оскорбил из русских людей. И эта полнота русской жизни в самой ее глубине, русского простодушия и лукавства и русской помощи, когда муж заболел в Нижнем Тагиле, — все это заставило меня посмотреть на жизнь совсем другими глазам, хотя и до того я кое-что в жизни понимала”.
Для принятия гостей стол был накрыт “по-простому”. Вся посуда была повседневной, и сервизы на стол не вытаскивались. Столовые приборы исключали ножи и были навалены на поднос. Исключением была белоснежная скатерть, положенная поверх клеенки, и немыслимая прозрачность хрусталя. Стол был накрыт, конечно, в столовой — громадный раздвижной стол, за которым в добрые времена помещалось более двадцати персон. Помню, помогавшим Инночке и Софе Сара Соломоновна говорила: “Гости не должны испытывать неловкостей. И снимите с себя все побрякушки! Наденьте простые платья. И этот ваш вульгарный маникюр! В таком виде надо торговать рыбой на Привозе. Что о вас подумают люди?!!”. Надо сказать, что сама Сара Соломоновна обожала яркость. Она всегда красила губы “морковной помадой”, к чему приучила и мою мать. Никогда не снимала с левой руки толстое обручальное кольцо, а с правой — въевшуюся в мякоть пальцев бриллиантовую маркизу с крупным сапфиром. Только в ушах она никогда ничего не носила: “Уши женщины созданы для восприятия шума времени. Серьги им мешают”. В самом начале 60-х Давид Яковлевич Дар в Комарове показал мне — издали — А.А.Ахматову. Она шла по Озерной улице в сторону почты. Ну натуральная Сара Соломоновна Шехтман!
Дедушка за столом сразу “опрокинул” два стакана (не русских граненых, а немецких хрустальных) “Столичной” и трижды крякнул: “Хороша, мать ее дери”. Бабушка пила водку “рюмочками”. Закусывать они или стеснялись, или у них принято не было — я уж не знаю. Помню только, что к “помидорчикам” они не притронулись, поскольку впервые в жизни их видели и, кажется, боялись брать в рот.
— Пожалуйста, кушайте, — просила Сара Соломоновна. Но дед был глуховат, поэтому тихонечко спросил: “Чайво?”. И потянулся к следующему стаканчику. Водку ему — и себе — подливал Абрам Моисеевич, любивший всякую выпивку. Вторую бутылку “Столичной” Сара Соломоновна благоразумно придерживала возле себя и пила наравне с моим дедушкой. “Девушки” — Инночка и Софа, и все Мельтцеры — пили “ситро”, а мне наливался клюквенный морс. Мать моя пила водку вместе с бабушкой — рюмочками.
Сара Соломоновна курила свою “Звездочку”. А дед потянулся скрутить свою “козью ножку” со своим самосадом. Абрам Моисеевич предотвратил эту катастрофу и предложил деду “Казбека”. Новые для него папиросы дедушке “очень пондравились”.
Еще дедушке “очень пондравилась” рубленая селедочка, придвинутая к нему “вся” Софой. Кажется, им же были съедены все “огурчики”, вся “капустка”, все… Помню, бабушка моя, наступивши под столом деду на ногу, что-то ему на ухо тихонечко пролепетала, что можно было бы перевести на язык высокой литературы следующим образом: “Ну-ка, дурень, перестань есть хозяйскую герань”. Приближалась подача вареной курицы с рисом (гостям подали курицу с вареным картофелем, украшенным зеленым луком и укропом).