На предмет вредительства В.З.Мельтцер допрашивался там неким Перельмутером — фигурой в тогдашнем НКВД-ОГПУ известной. Но выпускался дней через пять-шесть, как свидетельствует моя мать, “в сильно расстроенных чувствах”. Когда хозяина уводили, Александра Львовна всякий раз восклицала: “Кошмар!” И на неделю затихала. А когда Вениамин Захарьевич возвращался домой, она, ужасаясь его виду, тоже восклицала: “Кошмар!”
Быть может, потому, что Перельмутер не получил от Мельтцера желаемого результата, а возможно, и за иные заслуги, но в 38-м его из следственной работы “вывели”. Я обо всех этих подробностях узнал только в 1989 году в Америке от “Тамарочки” — от Тамары Борисовны Мельтцер-Бауэр, преподававшей в одной из музыкальных школ Бостона.
По движению гениальной мысли “отца народов и друга пионеров”, — замечает все тот же Р. Конквест, — “убийство может организовать любой, а вредительство должно вестись работниками промышленности, инженерами или, во всяком случае, людьми, имеющими доступ к соответствующему оборудованию” (т. 1, с. 233). Так что перед самой войной Вениамина Мельтцера все же посадить удалось. На десять лет без права переписки. Случилось это в декабре 1939-го. Впрочем, вернемся в год 34-й.
Именно тогда в больших городах Советского Союза стала вводится сплошная паспортизация населения. Беспаспортных надлежало “высылать на 101-й километр или по месту их происхождения”.
Тетя Сима жила в доме № 11 и была навещаема племянницей каждое воскресенье. Квартуполномоченным в квартире тети Симы был “революционер Галошин”, как он сам себя называл. Галошин был отцом большого семейства и испытывал необходимость в расширении жизненного пространства. В этом смысле он “положил глаз” на вторую 10-тиметровую комнатку тети Симы. Но так как ее муж был инвалидом Гражданской войны (у него ампутировали правую ногу), просто так “сковырнуть” героя было все же мудрено. И “революционер” сообразил написать “куда следует” заявление, в котором указал, что “гражданка Макарова С. Т. укрывает у себя племянницу — дочь вологодского подкулачника. Прошу принять меры”.
Оперативно-розыскные мероприятия начались мгновенно. О них Александре Львовне, уж неизвестно, по каким причинам, сообщил дворник Антип, совмещавший, как и все дворники тех лет, поливание булыжной мостовой не только с натиркой паркета “в господских домах”, но и с милицейскими контактами. Вооружившись — для конспирации — “полотерным инструментом”, Антип позвонил к Мельтцерам и сообщил Александре Львовне буквально следующее:
— Прячьте, барыня, девку-то. Девка-то больно хорошая. Жалко ею всю. — Антип был из наших, из вологодских. — В деревне она с голоду помрет. Уж и у нас ввели карточки. Поняли? А что я у вас был, об том молчок. Поняли?
Мельтцеры были понятливы от природы. Александра Львовна сообщила своим, не входя в подробности, что “Катенька поехала в деревню навестить родителей”. А сама соорудила ей на чердаке теплое спальное место, куда нанесла тулуп и шубу, книжки и тетрадки и где приладила пресловутую лампочку. О мерах по утайке Катюши знали только три персоны: Сара Соломоновна Шехтман из соседней с Мельтцерами квартиры, Фира Абрамовна Замуилсон из кв. № 3 да еще домработница Нюра. Нюре тайна была доверена “по техническим причинам”: она была с рождения глухонемой. Она и носила на чердак Катюше провиант, меняла ей простыни и наволочки, как у Мельтцеров было заведено, каждые пять дней.
О тогдашних чердаках Ленинграда надо говорить стихами. В своем первоначальном виде они сохранились до конца 60-х. Чердаки закреплялись за каждой квартирой, имевшей от них свой ключ и свои замки. На этих чердаках сушилось белье, там хранились соленья и маринады, вышедшие из употребления вещи домашнего обихода, запасы картофеля, моркови, мешки с сахаром, бутыли с настойками. Мне вспоминаются запахи, ароматы этих чердаков, по стенам которых висели гирлянды украинского лука, лавровые венки, ветки сушеной черемухи и облепихи… Ах, забыл! Были еще кульки с сушеной малиной. Вся эта продукция охранялась жирными котами, поднимавшимися на чердаки по черным лестницам угоститься не тощими мышами. Ни о каком воровстве не могло быть и речи. Зимой от кирпичных дымоходов по чердакам разливалось тепло, уходившее медленно-медленно по кирпичным трубам в черное ленинградское небо. Так что жить можно было и на чердаках. Современный бомж даже и мечтать не может о таком блаженстве.
— Я на своем чердаке только очень скучала по Тамарочке, — вспоминает мать. — Нюра исправно приносила мне туда горячий завтрак и обед. А ужинала я как когда. Был бы хлеб, остальное под рукой было. Еще Нюра приносила мне молоко, которое к нам на Столярный доставлялось нашей молочницей-финкой из Лахты через день. Так продолжалось полгода. Потом все как-то рассосалось. А Галошин, между прочим, попал на углу Садовой и Гороховой под трамвай. Я тогда, помню, очень плакала.
Весной 1935-го родители Тамарочки почему-то уехали в Севастополь. Надобность в няне отпала. Услугами домработницы Александра Львовна почему-то не пользовалась, все делала сама, да и не хотелось ей преображенную “Ежом”, “Чижом”, Шопеном, балетом и оперой девушку “держать при кухне”. Заводские дела Вениамина Захарьевича тоже начали складываться не в его пользу. Отсутствие прислуги, казалось Мельтцеру-старшему, как-нибудь сблизит его с пролетариатом и отведет внимание ОГПУ. Чем все это закончилось, мы уже знаем. Тут “подвернулась” Сара Соломоновна Шехтман — соседка Мельтцеров по лестничной площадке. Она и попросила разрешения у Александры Львовны взять к себе девушку в качестве… “Позже мы с Катюшей определимся”, — сказала “мадам Шехтман”, и Катюша прожила в семье Шехтманов до конца 1941 года.
Я намеренно даю имя “Сарра” в транскрипции моей матери — с одним “р”. Моя мать считает, что всем нам необходимо сохранять верность Первоисточнику. А там — между прочим — сказано: “И Сара была неплодна и бездетна” (Бытие, гл. 11, стих 30). Ибо Сара Соломоновна и муж ее Семен Аркадьевич были бездетны и содержали двух сирот-племянников, привезенных ими в Ленинград в конце 20-х из маленького городка под Одессой, который почему-то — по воспоминаниям матери — назывался Бордо. Оба они — Самуил и Веня — погибли в первые дни войны на Невском пятачке. У моей матери хранится их общая фотография 36-го года. На ней — на фотографии — изображены два симпатичных молодых человека в строгих костюмах и в галстуках по моде тех замечательных лет. На фронт они ушли с народным ополчением восемнадцатилетними мальчиками “из приличной еврейской семьи” (Сара Соломоновна). Не сомневаюсь, что Веня и Самуил погибли “за Родину, за Сталина”, но прежде всего — за Россию. И забыть об этом невозможно.
Сара Соломоновна родилась 1 января 1900 года в мало кому известном Бордо, в 17-м — под музыку революции — вышла замуж. Это и многое другое позволяло ей сказать в конце 80-х: “Весь XX век у меня как на ладони”.
Муж Сары Соломоновны был, как она выражалась, из интеллигентных. Он закончил политехнический и был лет на десять-пятнадцать старше своей супруги. Мать говорит, что Семен Аркадьевич был типичный “подкаблучник”, жену свою любил до умопомрачения, в жизни своей знал и ценил только дом и работу, никогда ни во что не вмешивался и Сару Соломоновну — женщину крупную, низкоголосую и яркую во всех отношениях — называл всегда только “птичкой”, особенно в минуты, когда та на него “наезжала”. А “наезжала” Сара Соломоновна на всех, или почти на всех, потому что в ее высокой груди постоянно “клокотало чувство справедливости”.
Первоначально всю свою любовь и нежность она выплеснула на своих сирот-племянников — Веню и Самуила. В 1945 году на свет появился я. Мне кажется, я был единственным существом в ее мире, для которого не существовало слова “нет”. Мне было можно все. Маленький, я катался на ней верхом, когда забирался к ней в постель; широким гребнем расчесывал ее красивые волосы, поливал ее “Красной Москвой” из толстого флакона или бутылочкой “Пиковой Дамы”, даже красил ярким красным лаком ногти на ее пухлых, убранных дорогими кольцами руках. В моем детстве ее окружала детвора Мельтцеров, Замуилсонов, Сапотницких, но я чувствовал и знал ее слабость ко мне и всячески отгонял от нее “прочую мелюзгу”. Дело доходило до ссор и скандалов, как это бывает в еврейских семьях — шумных, словообильных, но — как это бывает только в еврейских семьях — еще сильнее сплачивающих и объединяющих человеческий род.