По профессии Сара Соломоновна была машинисткой. Овладев этим искусством, первоначально она обслуживала какие-то учреждения. Но в силу своего южного темперамента и таланта ставить людей, не взирая на чины и лица, на их истинное место, из всех учреждений была поочередно увольняема. Поэтому она перешла на надомный труд, и по протекции Александры Львовны Мельтцер долго числилась за Литфондом и Театром Комедии.
Это она, когда мне едва минуло пять или шесть лет, научила меня “печатать” на своем чугунном “Ундервуде” пару-тройку матерных слов. Кто-то из Мельтцеров, застав нас за этим занятием, пришел в ужас: “Сара, вы сошли у ума!”.
— Я? — возмутилась Сара Соломоновна. — Ничего подобного! Это они сошли с ума. “Мама мыла раму” — это же неприлично. Мальчик должен знать свой национальный язык. Он поможет ему во дни сомнений. — И, обернувшись ко мне: — Пиши “по-шли вы все на…”. Правильно. Только это слово пишется без мягкого знака. Желателен твердый.
Сара Соломоновна была моим первым университетом, потому что еще она познакомила меня с азами астрономии и географии одновременно: “Земля — это планета. В виде глобуса. А теперь найди мне… Одессу и Черное море. Нашел? Нет, деточка, это уже Африка. Ближе, ближе… Мазлдоф! Нет, это тоже не Одесса. Это Колыма”.
В 1942 году Семен Аркадьевич, будучи начальником цеха на каком-то оборонном предприятии, вместе с заводом и супругой эвакуировался на Урал. В Ленинград Сара Соломоновна вернулась только в 47-м уже вдовой. Их квартира на Столярном была разграблена и разорена, как, впрочем, и квартира Мельтцеров, Замуилсонов и Сапотницких. Нюра, тетя Сима, дворник Антип, все семейство Галошиных — все они померли в блокаду от голода. Тетушку свою мать сама отвезла к Аларчину мосту, в один из дворов на Маклина, где трупы складывались в штабеля и постепенно увозились или в крематорий, или на Пискаревку.
Перед эвакуацией на известном чердаке, под руководством Сары Соломоновны, руками моей матери была надежно спрятана маленькая корзиночка с кое-какими камешками и золотыми украшениями: “Это все, что удалось мне вывезти из Бордо вместе с племянниками. Все эти штучки нажил мой папа, торгуя немецкой мебелью и русскими мехами для Константинополя еще до революции. В 18-м его расстреляли, но я была уже в Петрограде. Мою маму и брата постигла та же участь в 21-м. Вы, деточка, присматривайте за корзиночкой. Война, я думаю, скоро кончится. И мы с вами заживем прежней жизнью”.
Поскольку по молодости лет моя мать эвакуации не подлежала и все 900 блокадных дней, пока были силы, тушила зажигалки на крышах и выезжала на рытье окопов, а как силы кончились, провалялась во вшах, она эту корзиночку сберегла. И в 47-м вручила хозяйке. Содержимое корзиночки и помогло Саре Соломоновне вернуться к жизни. И не только ей одной. “Брюлики” поставили на ноги и нас с матерью.
Перед самой войной мать с отличием закончила вечернюю школу и все свое свободное от обслуживания “мадам Шехтман” и ее мужа время посвятила, как это было принято среди молодежи тех лет, занятиям спортом: целыми днями пропадала на стадионе “Динамо”, где упражнялась в преодолении всяческих препятствий и взятии посильных высот. День 22-е июня — день объявления войны — мать тоже встретила на стадионе, как она говорит, “в одних трусах”. Говоря короче, за успехи в школе и спортивные достижения, за молниеносную готовность к труду и обороне Комитет комсомола Октябрьского района выделил матери 6-метровую комнатку в доме на Большой Подъяческой в до того уже уплотненной коммуналке. В этих шести метрах мать пережила блокаду, в эти шесть метров принесла из роддома свою двойню — меня и моего братика Юрочку. В этих метрах прожили мы долго. Из этих шести метров я пошел в 1-й класс, а в 64-м ушел в армию, в них из армии и вернулся. Но тут вмешалась Сара Соломоновна, умудрившаяся как-то и чем-то нажать на О.Ф.Берггольц, у которой я какое-то время секретарствовал, и мы расширились до 13-ти метров все в той же квартире.
1947-й год в Ленинграде — это все еще год продовольственных карточек, когда буханка ржаного хлеба в коммерческих лавках у Троицкого собора стоила сто рулей, о прочем — страшно подумать. В один из дней того года уже грузная, с венозными ногами, Сара Соломоновна поднялась на наш третий этаж с двумя большими сумками:
— Соседи у вас, деточка, конечно, сволочи, — сделала открытие Сара Соломоновна. — У вас, деточка, ребенок кричит, вы могли и не услышать. А они — будто обыска ждут, попрятались, а теперь, пока мы шли по коридору, рожи высунули. Какие, бляди, любознательные, однако.
Отдышавшись, выпив каких-то капель и выкурив свою “Звездочку” (были тогда такие папиросы с мотоциклистом на пачке), Сара Соломоновна предъявила матери содержимое своих сумок:
— Вот вам кура, колбаса, маслице, сахар, крупы и сухое американское молоко. Сейчас я вас, деточка, научу, как его разводить.
— Сара Соломоновна, — изумилась моя мать, — откуда такие сокровища?!
— Из тумбочки, деточка. Вы, пожалуйста, не сильно волнуйтесь, ибо всюду уши. И вот тут еще детские принадлежности. Их мне для вашего мальчика передали Сапотницкие. — И взглянув на меня, уже двухгодовалого (Сара Соломоновна видела меня впервые), все еще сморщенного и красного, добавила:
— Мальчик получился хорошенький. Кого-то он мне напоминает… Ишь, какой глазастый и лобастый. О смерти его братика, деточка, я уже знаю от Инночки Сапотницкой. Умница, что этого сохранила. В этих шести метрах с окном на помойку жить никак нельзя. И кухня эта ваша коммунальная рядом — звуки, запахи… Может, ко мне переберетесь? Нам хватит одной моей комнаты, она ведь большая, в остальных живут Зильберы, вы их знаете. Их дом на Васильевском разбомбило, так они теперь у меня живут, всей семьей. И скажите, деточка, на что вы существуете?
— У меня по второй группе пенсия и получаю пособие на ребенка, пять рублей, как мать-одиночка.
— Сколько пенсия?
— Сто рублей. Но я еще в дворниках по ночам. Ребенок при мне в саночках под аркой, его в ясельки не берут по слабости здоровья.
О том, что мой отец (тайна которого мне открылась только в 90-х), капитан медицинской службы, погиб 9-го мая 1945 года в Берлине, от снайперской винтовки, Сара Соломоновна уже знала. Она и вообще о многом знала, потому страдала бессонницей. Переезжать к Саре Соломоновне дорожившая своими шестью метрами мать отказалась, хотя большую часть моего детства я все же провел на Столярном, где Сара Соломоновна взяла на себя обязанности моей гувернантки.
— Еще, деточка, мне надо подумать насчет вашей работы. Пожалуй, я вас пристрою в шляпную мастерскую к Абраше. Это возле Покровки, сразу за Крюковым каналом, чуть вперед, через Лермонтовский. Теперешние модницы в концерты в трофейных ночных рубашках шелковых ходят, так им без шляпок никак нельзя. Заработок мы вам придумаем. Всё. Я пошла. Дайте я вас поцелую. Зайду на неделе. С соседями-сволочами будьте осторожны, о шляпках никому ни слова.
На фоне оставленного нам тогда Сарой Соломоновной провианта и безмерной наивности тогдашней моей матери мне сейчас вспомнились слова нашего гениального антисемита В.В.Розанова: “И денег сунешь, и просишь, и все-таки русская свинья сделает тебе свинство” (1912). И вот почему.
У наших соседей по квартире, мужа и жены Бойковых, был туберкулез в открытой форме. По душевной своей простоте моя мать угостила их “чем Бог послал” — отрезала полкурицы и отсыпала крупы. В ответ услышала их украинское “спасибочки”. А утром следующего дня ее вызвали во 2-е отделение милиции — оно и сейчас располагается рядом с пожарной каланчой на Садовой.
Там натурально заинтересовались, “откуда у дворничихи-инвалидки”, как они выразились, “куры, шуры и муры”. Откуда? Мать, будучи комсомолкой и спортсменкой, врать не умела, да, кажется, и теперь не научилась, и сказала им “все как есть”.
Слава Богу, на дворе стоял не 49-й с его обостренной борьбой с “безродными космополитами”, дело “врачей-отравителей” еще только вызревало в ночных кремлевских кабинетах, а только еще 47-й. Власть еще не вошла во вкус, и звериный антисемитизм не стал еще государственной политикой. Сару Соломоновну не тронули и никуда не вызывали. А моей матери милицейский чин — видимо, не из самых скверных — сказал: