Никитич пулей вылетел из землянки.
— Дежурного по штабу полка мне!
Телефонист крутнул аппарат и тотчас вытянулся, держа трубку в руке.
— Говорит третий, — сдержанно-тихо сказал комбат в трубку.
— Ну что у тебя? — сонно и недовольно спросил дежурный.
Тарасов коротко бросил:
— Погода портится!
Это был условный сигнал внезапного наступления противника. На том конце провода все замерло.
— Повтори!
— Погода портится. Ясно?
— Да!
Он не мог гарантировать, что вражеские лазутчики не подслушивают разговор (так бывало), и поэтому не сказал по телефону больше ничего.
— Перевод приказа записан? — спросил батальонного писаря.
— Вот, — ответил писарь, протягивая ему лист бумаги.
— Узнай, какого черта копаются связисты? — недовольно крикнул он ординарцу комиссара, которому по тревоге полагалось известить их. Он сбегал уж к ним, но воспринял замечание комбата как упрек себе и, ругнувшись: „У-у, черти неживые!“, бросился вон, чуть не сбив в дверях запыхавшегося старшину командира батальонных связистов.
— Срочно передать шифром в штаб полка.
Прибежавшие со старшиной радисты установили рацию, на корточках завозились в отведенном им углу.
Тарасов повернулся, ища командира батальонных разведчиков, и уж готов был рассердиться не на шутку, как увидел, что сержант хмурый стоит в сторонке и дожидается своего часа. Комбату недосуг было думать, отчего хмур сержант, а хмур он был оттого, что комбат ходил в разведку без разведчиков. Надо было торопиться, и, взглядом подозвав сержанта к себе, он подал ему подлинник приказа и сказал:
— Отвезешь в штаб полка. Лошадь Никитич запряг. Быстро чтобы и надежно было. Возьми с собой трех разведчиков.
— Есть отвезти приказ в штаб полка! — отчеканил сержант, ловко кинув к ушанке руку и так же ловко повернувшись на месте.
Все, что приказывал теперь комбат, делалось так четко и быстро не только оттого, что не было помех, а оттого еще, что люди делали каждый свое дело, кому как полагалось по службе. Сказалось, несомненно, и то, что слаженность работы штаба батальона была следствием многократных учений.
Когда все, что надо было сделать здесь, в землянке, сделали, Тарасов распорядился:
— На КП.
8
Двери землянки не успевали закрываться: один за другим командиры и бойцы выбегали из нее, спеша на командный пункт батальона. Остались только радисты, торопливо, выстукивавшие приказ врага, да Тарасов с Никитичем. Комбат за делами не успел одеться и торопливо собирался, принимая от Никитича шубу, маскхалат, шапку, оружие. И хотя ни он, ни Никитич не были виноваты в задержке, Тарасов нервничал. Когда собрались и он подошел к двери, Никитич чего-то задержался. Обернулся поторопить ординарца, но… задержался и сам. Никитич оглядывал разворошенную землянку с грустью. И было в этом взгляде что-то, щипнувшее и комбата за сердце. „Может, с последним своим домом прощаюсь“, — было во взгляде ординарца.
Да, это был их дом. Неказистый, бедный, но дом. За эти месяцы войны во многих местах ночевал и жил Тарасов, и, казалось бы, можно привыкнуть было менять жилье, но не привыкалось. Сейчас он понимал Никитича и ничем не помешал ему. Ординарцу было жаль расстаться с землянкой еще и оттого, что он много сил положил, чтобы устроить в ней все как можно лучше. Топором он владел отлично и вместо неуклюжих топчанов, занимавших много места, сделал удобные, в два яруса, нары по стенам, из плах настлал пол, выскоблив его топором так, что другой и рубанком не выстругает, сделал пирамиду для винтовок, наколотил полок для всякой надобности: для еды, бумаг, оружия. Накат потолка в стыках бревен проколотил тщательно подогнанными планками, и песок после этого не тек на голову. Словом, „угнезживался“, как он говорил, по всем правилам, не то что прежний ординарец. Тарасов мог бы, конечно, сказать: ничего, старина, успокойся, вернемся, но не говорил этого. Он знал, что все может быть… Простившись с землянкою, Никитич повернулся к комбату, и они вышли.
Тарасов с Никитичем шли вверх по тропинке. Ветер ощутимо колол морозными иглами лицо, гудел в деревьях, порошил снегом. Тишина установилась, не тревожимая ни стрельбой, ни шипеньем ракет. Точно умерло все. Но комбат уже не замечал ни ветра, ни снега, ни этой тишины. Все мысли его и чувства были охвачены одной заботой — как отразить наступление врага. Мысль и воображение его шли по каждой сопке своей обороны, по огневым точкам, по лощинам и седловинам. Он представлял, что будет, как начнется бой, где опасней всего, что случится, если враг где-то сумеет потеснить нас: хоть чуть вклиниться в оборону. И выходило, что надежной обороны на следующих сопках не было. Не хватило сил создать ее, мало было людей, чтобы послать туда, хотя бы для временного заслона.
— Комбат! — видя, что в задумчивости он не заметил входа в КП и идет целиной куда-то в сторону, окликнул его Никитич.
— Вот еще… — смутившись, проговорил Тарасов, поворачивая назад.
Все, что построено было здесь, вызвано крайней необходимостью и жесткими условиями войны. Командный пункт батальона был, по сути, сильно укрепленной огневой точкой. Амбразуры из трех разделенных крепкими бревенчатыми стенами боевых отсеков глядели дулами пулеметов вперед и по бокам сопки. Сзади находилось маленькое помещение для командира батальона, телефонистов и радистов со смотровым колпаком из двух рядов бревен и еще комнатушка, где можно было переспать, если бы пришлось долго находиться тут. Войдя в помещение командного пункта, Тарасов отряхнулся от. снега и приказал:
— Четвертого мне.
Четвертым был командир первой роты.
— Как у тебя? — спросил Тарасов.
— Тихо.
— Я спрашиваю, как встреча готовится?
— Все будет нормально.
— Не забудь про гостинцы. У всех чтобы было вволю.
— Товарищ ко…
— Что! — оборвал Тарасов забывшегося от обиды ротного, чуть было не назвавшего его должности. В трубке слышалось сопение, потом прозвучал обиженный голос:
— Все помню. Все будет сделано по договоренности.
— Прикинь еще сам, что и как лучше по делу.
— Хорошо.
Командир первой роты был исполнительным и дисциплинированным. Казалось, чего бы лучше? Но однажды, делая ему выговор за явные упущения в караульной службе, Тарасов услышал в ответ:
— Извините, но этого мне приказано не было.
— Ну и что? — искренне удивился Тарасов.
— Как что? — в свою очередь удивился ротный.
Тарасову осталось только вздохнуть и покачать головой, что ясно выражало невысказанное — ну и ну! Он подумал, что такая позиция ротного является надежным способом спрятаться от ответственности за чужую спину.
„Дрянь человечишко“, — решил он.
Однако вскоре понял он, что ошибался. Во время одной из неожиданных атак на позиции его роты лейтенант Свинцов не посчитался с данными ему на такой случай распоряжениями и поступил, как выгодней было по обстановке. Атака была отражена великолепно.
„Вот ты и гляди на него, — удивился Тарасов, — ведь молодец!“
Говоря эту фразу: „Прикинь сам“, Тарасов хотел напомнить Одинцову, что нужно делать и то, что не было приказано, если это шло на пользу дела.
После Свинцова комбат связался с командиром второй роты Терещенко. Этого украинца любили все. Жизнелюб, весельчак, хозяйственной жилки человек — он оживлял около себя всех. Когда случалось всем командирам батальона вместе пообедать, выпить, Терещенко всякий раз непременно осуждал еду:
— Ну шо це за борщ, а? — пожимая плечами, спрашивал он. — Моя мамо, бувало, зварить борщ, так от це борщ! Ну вот хучь ты тилько два кавуна зив, и брюхо не имеет уж ничого, а от одного духу исты станешь! Во це був борщ!
Не хвалил он и водку.
— Ну що це за горилка, а? — он презрительно морщился, — Вот мий батько, бувало, выгонить, на ногтю горить!
И он, сжав кулак, выставлял вперед большой палец, показывая, на какой ноготь лил отец самогонку. Командиры не упускали случая пошутить над ним.