Он прижал ее руку ладонью к своей щеке, и она просияла от радости нежной женственной улыбкой.
В сознании Коробова как-то не вязалось все то грязное, что он слышал о ней. Он подумал: «Наговорила потому, что сама некрасивая», и спросил:
— Послушайте, Аня, вы что, до войны были замужем?
Она посмотрела на Коробова с удивлением:
— Я замужем? Да я же известная здесь гулящая девка. У меня мужиков было больше сотни, а может и две сотни, — проговорила она без всякой тени смущения.
Заметив, как неудобно заерзал Коробов на табурете, она добавила:
— Коля все знает. Чего скрывать? Что было, то было.
В избе на минуту воцарилось молчание. А потом Петрикин, бодрясь, сказал:
— Сколько бабушка ни охает, а помирать приходится. Давайте, распоряжайтесь моими ногами.
Ноги Петрикина были почерневшие, распухшие. Рваные раны на них сочились гноем. Местами, там, где раны были расположены очень близко друг к другу, тело начало отмирать. Лейтенант Коробов, уже привыкший к смраду в избе, сейчас опять почувствовал, что тошнота подступает к горлу.
Петрикин все переносил, не проронив ни одного стона, и только жадно курил. Но Анна была смертельно бледна, болезненно перекривилась.
— Потихоньку, — стонала она, — больно ведь. С ума сойти можно! Ах, лучше бы все это у меня было. Легче было бы переносить мне…
Она металась, пытаясь чем-нибудь помочь раненому, и только мешала Коробову. В ней было что-то от кошки, от собаки, от любящей самки, видящей боль своего детеныша.
Ночью парашютисты тронулись в путь. Луна еще не взошла и впереди виднелась только бесконечная серая муть. Когда они поравнялись с крайней избой, лейтенант Коробов махнул лыжной палкой, чтобы все шли дальше, а сам свернул к избе. Он проехал мимо слепых темных окон и положил у порога пакетик. Там было немного табаку и медикаментов — все, что он мот оставить раненому. У Коробова не было ни обоза, ни запасов. На сотни километров вокруг были только немцы. А они, двенадцать советских разведчиков, прятались днями в глухих деревнях и двигались, (ведя разведку, только ночью.
Парашютисты уже растворились белыми халатами в морозной мути. Коробов бежал на лыжах за ними вдогонку. Скрипел снег. Где-то далеко в стороне слышался заунывный волчий вой, надрывный и протяжный, как сама лесная звериная тоска.
*
Когда стаял снег и на столбовых дорогах, там, где осенью немцы гнали бесчисленные колонны военнопленных, находили сотни трупов расстрелянных, Коробов опять попал в эту деревушку из семи дворов. Его группа поредела. Кто напоролся на мину, кого скосил пулемет, их осталось всего пять из двенадцати. Но теперь здесь, в районе, где осенью сорок первого года почти без боя сдались в плен пять советских армий, от Дорогобужа на восток и самой Вязьме, километров на сто с Севера на Юг, не осталось больше ни одного живого немца. Это была так называемая «Малая Земля», — территория в глубоком немецком тылу, расчищенная парашютистами, партизанами из бывших военнопленных и гвардейскими кавалеристами генерала Белова, прорвавшимися через фронт в конце января этого сорок второго года.
Разведгруппа Коробова въехала в деревню днем на крестьянской телеге. Деревня была переполнена гвардейцами. Около хат стояли оседланные лошади, тачанки с тупорылыми пулеметами. На одной тачанке сидел кавалерист и лихо наяривал на баяне, не жалея мехов. А около него, разбрызгивая весеннюю грязь, бряцая шпорами, отплясывали чертями два гвардейца с гиканьем и присвистом. Вокруг них толпились военные, стояли, пригорюнившись, подперев по-крестьянски щеки, женщины. Стояла тут с детишками и Шура. Коробов поискал среди толпы глазами рыжую Анну. Но ее здесь не было. И когда он, поздоровавшись с Шурой, собирался уже спросить об Анне, он увидел ее. Анна несла на руках, прижимая к себе, Петрикина. Коробов вначале даже не сообразил, почему Петрикин такой маленький, словно пакет, и только потом понял, что у него отрезаны по самое туловище обе ноги.
Лейтенант Коробов, радостно растопырив руки, побежал навстречу Анне, хотел подхватить у нее безногого, но она еще сильнее прижала к себе худенький обрубок с поседевшей головой и черными смеющимися молодыми глазами.
К ним подошел сержант Гавриленко и возбужденно потянул воздух кирпатым веснущатым носом:
— Цветок! Совсем расцвела по весне! Эх, в глазах звездочки светятся!…
Анна улыбнулась ему хорошей мягкой улыбкой и, прижав к своей щеке щеку калеки, два раза качнула его, как ребенка.
Парашютисты остановились у Анны. Здесь уже было человек десять кавалеристов. Целый день до вечера рыжая красавица не спускала Петрикина с рук. Когда уставала, садилась и держала его на коленях. Играла с его седеющими космами, гладя их, накручивая их кольцами на свои пальцы. Он смотрел только на нее, она — на него. Они никого не замечали вокруг, даже Коробов отвлек их внимание на короткое время, потом они опять жили только собой.
Перед вечером, повязав свои рыжие волосы косынкой, Анна подхватила одной рукой ведро с водой, а другой, поддерживая худенькое тело калеки, понесла его во двор умываться. И тогда пожилой усатый кавалерист, видимо из тех, кто побывал и на Первой мировой войне и на гражданской, хлебнул горя на Финской и продолжает тянуть солдатскую лямку сейчас, сказал с мягкостью человека, повидавшего на своем веку много горя:
— Это может, как говорится, тронуть за самое сердце.
От этих простых слов лейтенант Коробов внезапно почувствовал, как у него судорожно сжалось горло. Сдерживая себя, он поспешно вышел на улицу и, еле успев завернуть за угол избы, прыснул, словно прорвался от долго сдерживаемого смеха. Из глаз брызнули слезы.
— И чего ты, старый дурак, плачешь? — уговаривал он себя, судорожно всхлипывая. — Не реви! Увидят, стыдно будет.
А когда из-за угла избы, ничего не видя, вышел плачущий старый кавалерист, Коробов хотел было бежать, но потом махнул безнадежно рукой. Обняв за плечи кавалериста, Коробов повел его к кустам ракитника. Там они, не договариваясь, спрятались за кусты совсем, как мальчишки, играющие в прятки, и, сидя один против другого на корточках, долго и молча плакали, изредка улыбаясь один другому сквозь слезы.
— Нервы, как тряпки, — говорил, оправдываясь, кавалерист, — в Гражданку контузило, в Буденовской армии был. В двадцать девятом на Соловки, как кулак, попал. Потом голод, еще какая-то чертовщина. Жизнь собачья, товарищ лейтенант.
— У всех нервы, — успокаивал Коробов, — всем досталось, врагу того не пожелаешь…
Уже совсем в темноте кавалерист и лейтенант вернулись в избу. Перед тем, как открыть двери, они крепко и молча пожали друг другу руки.
Ночью Коробов никак не мог уснуть. Когда усталость брала свое, он забывался на короткие миги и опять открывал глаза, пяля их в темноту. Мысли обрывками витали у него в голове. Ярко вспоминались какие-то совершенно незначительные эпизоды. Вспомнилось, как он еще студентом грузил дрова на станции, чтобы заработать на жизнь. Вспомнилось, как в тридцать третьем году к ним из деревни приехала опухшая от голода сестра отца, и как он простаивал в очередях по пять-шесть часов, чтобы купить ей хлеба. Она потом повезла хлеб в деревню, где у нее голодали дети. Вспомнилось и многое другое, уже давно забытое и ненужное. Коробов очень хотел припомнить лицо жены и никак не мог. Опухшую тетку видел ясно, а вот образ жены не мог себе ясно представить. Начиная как бы глохнуть от сонливости, думал он и о своих детях, четырнадцатилетнем Вове и черной, похожей на мать, десятилетней Кате.
Где-то на деревне прокричал петух. Темнота наползла на Коробова и когда слегка прояснилось, он увидел себя в партере Большого театра. Кругом в полутьме красный бархат кресел, тускло поблескивает золото отделки лож, под потолком как усыпанное бриллиантовыми звездами небо мерцает, отражая свет со сцены, огромная хрустальная люстра. И вот на сцену выходит артистка. Она высокая с плотным и гибким станом, на ее голове небольшая диадема. Где ее Коробов раньше видел? Он напряг память и проснулся. «Это она мне приснилась», — отчетливо подумал он. В окно сочился бледно-голубой свет. Слышалось дыхание спящих солдат. Кто-то во сне похрапывал. Один, видимо кавалерист, сонно пробормотал: «Пулемет… молчишь?… Эх, пулеметчика!…» И умолк, горестно вздохнув. В стенах между бревнами сильнее трещали сверчки. Коробов закрыл глаза, силясь уснуть, и когда сонливость стала одолевать им, он услышал вальс Шопена. Это тихо пел безногий Петрикин. Он окончил, и Анна шопотом спросила: