– После «Игры в жмурики»?
– Пожалуй, да. Спектакль, в котором играли замечательные ленкомовские актёры Андрей Соколов и Сергей Чонишвили, шёл более десяти лет. Этим спектаклем мы попрощались с советской эпохой. Мне всегда было важно говорить со зрителем о том, о чём говорить в нашем обществе было не принято. Затем за мной закрепилось определение «провокационный». «Ночь лесбиянок» рассказывала о судьбе Стриндберга, чью жену увела из семьи актриса. Роль выдающегося драматурга играл очень серьёзный актёр Георгий Тараторкин. Жесточайшая личная трагедия сделала прозу Стриндберга такой кровавой. Я первым поставил в Театре им. Моссовета «Собачий вальс» Леонида Андреева, где поднималась проблема суицида.
– У нас до сих пор избегают серьёзно обсуждать эти темы.
– Не каждый отважится на такой разговор, особенно если речь идёт о его собственной судьбе. Пятнадцать лет шёл «Псих» с Сергеем Безруковым – о советской психушке, а она у нас самая страшная в мире. Чуть меньше – «Признания авантюриста Феликса Круля».
– У ваших спектаклей долгая сценическая жизнь.
– Потому что они о вечных проблемах, с которыми сталкивается в жизни подавляющее большинство людей, пусть они не рискуют признаться в этом даже самим себе. «Мой бедный Марат» в Моссовете идёт 16-й год. Ставили его к 50-летию Победы. Думали, сыграем несколько раз для ветеранов и снимем. А публика до сих пор смотрит эту историю. Потому что она не о «распущенности», а о прекрасной любви втроём. Поодиночке, и даже вдвоём, герои не выжили бы в блокаду. Это был их путь к спасению, но в мирной жизни он не сработал, отсюда и все проблемы, которые обрушились на их головы.
– Был период, когда вас называли режиссёром модным. Но мода – штука преходящая. Обидно не было?
– Мне совершенно безразлично, какие ярлычки на меня навешивают. К модным меня причислили, когда я начал работать с выдающимися нашими актёрами. Георгию Жжёнову я сделал его последний в жизни спектакль «Он пришёл» по пьесе Пристли. Для Юрия Яковлева – «Весёлые парни», спектакль об угасании гения. На Козакова был поставлен «Венецианский купец», и я считаю это лучшей его ролью. С Гурченко мы сделали три проекта – «Поле битвы после победы принадлежит мародёрам», мюзикл «Бюро счастья» и такой анекдот на тему «Ревизора» – «Случайное счастье милиционера Пешкина». Мне смешно, когда говорят, что в СССР не было института «звёзд». Был! И эти выдающиеся актёры, обделённые материально как никакие другие, больше всего достойны спектаклей, поставленных именно на них.
– Теперь, говорят, у вас начался период «классический»: вы поставили «Любовный круг» Моэма для Элины Быстрицкой.
– Элина Авраамовна потрясающая характерная актриса, а в комедиях почти никогда не играла. Мне было интересно представить её зрителю в совершенно необычном качестве. Для Людмилы Касаткиной в Театре армии я сделал «Школу любви» по роману Хиггинса «Гарольд и Мод».
– 80-летняя графиня влюбляется в 18-летнего юношу – это ли не эпатаж?!
– Но это же не физическая любовь, а духовная близость: она спасает его от суицида, научив любить жизнь! А совсем недавно я поставил в Театре сатиры «Идеальное убийство» для Ольги Аросевой.
– В программке этого спектакля не указан драматург, но пьеса Робера Тома на слуху у многих благодаря фильму Аллы Суриковой. Вы умыкнули чужую пьесу?
– Ничего подобного! Я очень люблю фильм Аллы Ильиничны. Но пьеса эта – не Тома. Он её позаимствовал у подзабытого ныне английского драматурга Паплуэлла. Такая вечная история в духе «Пиноккио» и «Золотого ключика». Когда Сурикова снимала свою картину, она об этом не знала. Потому и действие у неё происходит во Франции, а мы вернули его на «историческую родину» – в Англию. У Ольги Александровны получился в этом спектакле прекрасный дуэт с Ильёй Олейниковым, который является её учеником.
– Как это?
– Она один раз выпустила маленький курс в эстрадно-цирковом училище, где оказались Хазанов и Олейников. Долгим у нас получился ответ на вопрос об эволюции режиссёра. Это естественный процесс, но критикам интереснее куда-то записать, втиснуть в классификацию, приклеить ярлычок. Чтобы лежал на одной полочке. А я не люблю одной полочки. Зато очень люблю зигзаги.
– И провокации!
– И провокации. Как «Хомо эректус» Полякова. До меня два режиссёра начинали репетировать и бросали, не понимая, как это можно поставить. А там есть очень точный заголовок: «Свинг по-русски». А русский свинг всегда вырождается не в буквальный физический стриптиз, а в стриптиз душевный. Сейчас Театру сатиры очень трудно оправдывать своё название: нет сатирических пьес. Эта пьеса без положительных героев достойна именно такого театра. Спектакль даже хотели закрыть. Это сейчас-то, когда можно всё! Вот вам пример травмы узнавания, когда правда глаза колет.
– Сейчас нет не только сатирических пьес, новой драматургии обычный человек неинтересен, ей маргиналов подавай!
– Я бы даже не стал называть это драматургией. Это поток сознания, в лучшем случае разделённый на реплики. В худшем нет и того. Я этого в театре не люблю.
– А чего ещё вы не любите в театре?
– Чистых жанров. Потому что самое интересное возникает как раз в пограничных областях. Там есть простор для неожиданных режиссёрских ходов, заманчивая для актёра возможность играть контрапунктом.
– Нынешнюю ситуацию в театре большинство ваших коллег считают трагической, а наш разговор пока весьма оптимистичен.
– А я по жизни трагический оптимист. Настоящего искусства всегда было мало. При огромном количестве театров художественных лидеров можно было пересчитать по пальцам. А сейчас в театр хлынули дилетанты. Когда ставят актёры, это ещё можно понять, но начали ставить критики, интенданты, а в одном провинциальном театре ситуация анекдотическая – за режиссуру взялся буфетчик. У него бутерброды плохо расходились. Поставил пошлейший водевиль, но гастрономическую задачу выполнил.
– При этом две трети театров в стране стоят без режиссёров.
– Когда режиссуру начинают девальвировать экономически, становится страшно. Разрыв между мэтрами и молодняком всё разительнее, а директора не хотят рисковать и молодому режиссёру не прорваться. Но главное – стали забывать, что профессия режиссёра – такое же гениальное открытие XX века, как космос или кибернетика. Развести пьесу могут многие, сотворить магию – единицы. Те, кто это умеет, всё чаще уезжают работать за границу. Так что в режиссуре мы имеем такую же утечку мозгов, как и в науке.
– Ну и в чём оптимизм-то?
– Зритель стал умный. Он идёт уже не только на артиста, но и на режиссёра: если уж тратить деньги, то на что-то стоящее. И если он к тебе пришёл, значит, ты чего-то стоишь.
– 30 лет быть интересным зрителю: в чём секрет?
– Режиссёрское чутьё и… вахтанговская школа. Обожаю, чтобы помимо острых болевых точек была яркая форма. Без этого не удержишь внимание зрителя. Меня часто упрекают в том, что я держу публику формой. А как играть Камю, Ануя, Олби, Томаса Манна? Как заставить слушать эти сложные тексты, если они не упакованы в яркую форму? Без этого театр проиграет зрителя кино, телевидению и всяческим шоу.