Старик и Старушка едут в Киссинген, Вы это конечно знаете; я тоже прошусь в Мариенбад, и если всё устроится по нашему желанию, то мы отправимся в одном мальпосте до Варшавы.
А отчего Вы не написали ничего об Анне Ивановне? где она и здорова ли? Поцелуйте у ней ручку. Что дети? А куда к Вам писать: ведь Вы теперь на волкане — и буквально и фигурально.
Вы спрашивали меня, что новый комитет? Не знаю, право. Мне предложена была честь принять в нем участие, в качестве управляющего канцелярией и, кажется, совещателя, но — гожусь ли я? Я поблагодарил и уклонился, указав им на Никитенко, который знает и любит литературу. Вследствие этого комитет, как я слышал, благосклонен к литературе и, кажется, затевает отличное дело — издавать газету, орган правительства, в которой оно будет действовать против печатных недоразумений (я не говорю злоупотреблений, как некоторые называют: при ценсуре их быть не может) также путем печати и литературы: дай Бог! Авось тогда уймутся те господа, которые, чуя за собой грешки и боясь огласки, кричат: разбой, пожар! и бегут жаловаться и пугают чуть не преставлением света, оттого что ругают взятки или робкий и почтительный голос осмелится указать недостатки какого-нибудь административного распоряжения.
О ценсуре что сказать: прибавлено два ценсора. Фрейганг — о чудо! говорят, выходит в отставку. Все литераторы наши разъехались: целую зиму был ряд обедов то у того, то у другого. Тургенев уехал с большим триумфом. Повесть его произвела огромный успех. Писемский тоже продолжает собирать дань; роман его разобран печатно, и везде хорошо. Стихов нет; Фет мало печатал. Островский написал прелестнейшую комедию "Воспитанница". Мне предлагали опять преподавать словесность, но, по совести, я не мог, при моих занятиях, взять на себя такой важный труд — и дело разошлось. Прощайте, милый друг, будьте здоровы, пишите и не забывайте стариннейшего из Ваших друзей
И. Гончарова.
Е. А. ЯЗЫКОВОЙ
12 мая 1859. Петербург
Внимание Ваше, добрый друг Екатерина Александровна, трогает меня до глубины души: но в дружбе Вашей я был уверен всегда и потому позвольте принять приношение Ваше как знак внимания к "Обломову"; это — большая отрада для моего авторского самолюбия, и Вы выразили его и щедро прекрасной вазой, и грациозно — милым письмом.
Выражением же дружбы Вашей пусть послужит портрет: не заметив его сначала, я быстро обратился с вопросом к человеку: "а портрета нет?" — и в ту же минуту увидал его. На днях сбиралась к Вам Юния Дмитр[иевна], и я поручал ей взять его у Вас.
Я теперь теряю голову: кажется, не должно быть хлопот, а между тем много: то с деньгами, то с службой, с которой я еще не разделался. Но несмотря на то, я сегодня утром уговорился уже с Меньшиковым быть у Вас в субботу вечером, если только погода не изменит. Может быть даже, в случае очень хорошей погоды, я приеду и к 5 часам: только не ждите долго и не стесняйтесь, если бы Вы вздумали сами обедать не дома, и кроме каши не велите готовить ничего, потому что наверное сказать не могу. Если буду обедать, то Меньшиков придет в 8 часов один.
Во всяком случае, в субботу ли или после субботы, но я не уеду, не простясь и лично не поблагодарив за прелестный, прелестный подарок. Жалею, что Михайло Александров[ич] не застал меня.
Элликониде Александровне кланяюсь и, если не с собой принесу, то пришлю "Фрегат "Палладу"".
Целую Ваши ручки
И. Гончаров.
12 мая 1859 года.
Л. Н. ТОЛСТОМУ
13 мая 1859. Петербург
13 мая 1859 года.
Давно я собирался, граф Лев Николаевич, сказать Вам душевное спасибо за ласковое слово об "Обломове", адресованное ко мне рикошетом через письмо Александра Васильевича. Но, поверите ли, едва выискал свободные полчаса, и то ночью, написать эти строки, чтобы вместе и проститься перед отъездом за границу. Слову Вашему о моем романе я тем более придаю цену, что знаю, как Вы строги, иногда даже капризно взыскательны в деле литературного вкуса и суда. Ваше воззрение на искусство имеет в себе что-то новое, оригинальное, иногда даже пугающее своей смелостию; если не во всем можно согласиться с Вами, то нельзя не признать самостоятельной силы. Словом, угодить на Вас нелегко, и тем мне приятнее было приобрести в Вас доброжелателя новому моему труду. Еще бы приятнее мне было, если б Вы не рикошетом, а прямо сказали и о моих промахах, о том, что подействовало невыгодно. Особенно полезно бы было мне это теперь, когда я желал бы попробовать еще раз перо свое над одной давно задуманной штукой. И если время, расположение духа и разные обстоятельства позволят, я и попробую. Я желал бы указания не на случайные какие-нибудь промахи, ошибки, которые уже случились и, следовательно, неисправимы, а указания каких-нибудь постоянных дурных свойств, сторон, замашек, аллюр и т. п. моего авторства, — чтобы (если буду писать) остеречься от них. Ибо, как ни опытен автор (а я признаю за собой это одно качество, то есть некоторую опытность), а всё же ему одному не оглядеть и не осудить кругом и с полнотой самого себя. Но, может быть, такое домогательство с моей стороны превышает меру Вашего доброго ко мне расположения, и потому я позволяю себе только выразить это желание, а домогаться не решаюсь.
Еду я 22-го мая, то есть через неделю с небольшим, и сам вижу, как с каждым днем розовая перспектива поездки всё бледнеет. Война, затруднение с переводом денег, неизвестность, что будет, — всё это отравляет путешествие, но еду, потому что давно задумал ехать, а я, между прочим, бываю иногда упорен, чуть ли не как Тарас Скотинин, — что задумаю, то, кряхтя и охая, и несу, как тяжкий крест, хотя бывает иногда нужно только шевельнуть пальцем, чтоб сбросить его с себя. Притом оставаться здесь еще летом — наказание, которого никому не желаю испытать. Если это письмо застанет у Вас Александра Васильевича, поклонитесь ему.
Если бы Вы вздумали сказать мне слово в ответ, то я только до пятницы (22 мая) проживу здесь. Дня через три надеюсь, несмотря на все хлопоты, прочесть начало Вашего романа, о котором мне уже говорили с нескольких сторон. Но жаль, что не узнаю долго продолжения.
Прощайте, Лев Николаевич, желаю доброго здоровья и скорого по возможности свидания с Вами здесь. Искренно преданный
И. Гончаров.
Живу я на Моховой улице, в доме Устинова.
И. И. ЛЬХОВСКОМУ
20 мая 1859. Петербург
20 мая 1859 года. С.-Петербург
Не хочется уехать за границу, не простясь с Вами, любезнейший друг Иван Иванович. Мы, то есть Старик со Старушкой, я и Катя, едем в почтовой карете 22-го мая, то есть через три дня, в Варшаву. Они в — Эмс, я в Мариенбад, а если не пустят туда по случаю войны и подозрительности австрийского правит[ельства] относительно России и славянских земель, — то в Виши (Южную Францию). В конце сентября мы должны возвратиться. Старушка стала пободрее от одной мысли ехать за границу и видеть новое. Но не знаю, как она вынесет путь до Варшавы, когда и я, проехав туда пятеро суток в карете, три ночи сряду кричал благим матом от судорог в ногах. Но довольно об этом: что Бог даст!
А вы что? Скоро ли назад? Дружинин на днях справлялся очень заботливо о Вас и говорит, что лишь только приедете, он отдаст Вам в заведование весь критический отдел в "Библ[иотеке] д[ля] чтения".
Перед этим я писал Вам еще письмо тоже в Николаевск, от марта или апреля, не помню. Евгения Петровна всё хворает поносом и желчью: это бы давно прошло, если б она не была в постоянном ужасе, что это у нее холера. Они с Ник[олаем] Апол[лоновичем] и с детьми наняли на 16 версте Петергофской дороги дачу, Кашкаровы там же. Аполлон, кажется, удрал с корвета под предлогом болезни, и, соединясь в Дрездене с Анной Ивановной, приедут сюда. Он говорит, что написал одну дрянную статью о Неаполе, а Григорович напечатал статью в "Морском сборнике", но, говорят, плохую. Я читал две первые страницы, и мне показалось бойко написано.