Моя задача вполне определилась для меня: нужно было заставить панну Ванду сознаться, а потом последовать моему принципу, который гласит, что грешно пренебрегать маленькими мимолетными amoretti [4].
И… Господи! Поверите, коллега, я еще и теперь злюсь при мысли, что я даром потерял время.
Она хорошо знала Аббацию. Она провела меня по всем главным «улицам», а к концу, в виде десерта, приберегла парк при лечебнице — прелесть, подобно которой я никогда не видал, — но за весь этот час мне не удалось ни разу навести разговор на путь истинный. Это была полька, которая выскальзывала как змея.
Когда мы забрели в глубину аллей парка, я предложил ей присесть, и она согласилась. Дорожка была узенькая-узенькая, вся закрытая густой зеленью и сверху, и с боков; кроме того, уже смеркалось. Среди зелени были разбросаны большие белые камни; в сумраке они казались статуями, так что мне стало чудиться, будто мы перенесены в какой-то античный мир. Было так красиво, что я боялся шевельнуться. Панна Ванда тоже говорила почти шепотом.
Я сказал:
— Тьма…
Она сказала:
— Дда… Как в том туннеле.
Я потерял терпение и заговорил:
— Слушайте, синьорина. Я наконец должен у вас спросить прямо: зачем вы это сделали?
— Что?
— Да не хитрите, забудьте хоть на минуту, что вы дама, говорите — зачем?
Она хотела отвечать, но в эту минуту раздался звонок пароходика на пристани. Она вскочила и закричала:
— «Volosca»! Бежим, мы еще поспеем!
Я ухватил ее за руку и сказал:
— Не пущу.
— Что вы? Ведь это последний — уже шесть часов!
Но при всем том она не отнимала руки, и я совершенно терял голову. Я взмолился:
— Синьорина, панна Ванда, милая, останемся еще на часок. Погода тихая, я возьму обратно ялик.
— Но ведь это бешеные деньги, что вы?!
Я махнул рукой. Венеция? Две недели? Ге! Да здравствует «сегодня»!
— Панна Ванда, милая, добрая…
— Но… — она замялась. — Ей-богу, я проголодалась, невозможно…
Я ответил:
— Мы закусим здесь. Венеция? А ну ее!
Панна Ванда осталась, и ее рука осталась в моей. Послышался снова звонок и свист. «Volosca» ушла.
Тогда панна Ванда сказала:
— Пустите мою руку. И… пройдемся, — видите, как темно. Как это нехорошо, что я согласилась!
Мы уже шли медленно-медленно по бесконечным аллейкам. Я сделал последнюю вылазку.
— Синьорина, теперь отвечайте! Зачем вы это сделали тогда?
— Но что и когда?
Я никогда не слышал более искреннего удивления в тоне голоса.
— А тогда, в туннеле?
— В туннеле?!
Она вся выпрямилась и точно задрожала, и, представьте, в ее голосе мне послышались слезы, честное слово, когда она сказала:
— Клянусь вам, что я не знаю, на что вы позволяете себе намекать. Но вы злоупотребляете тем, что я неосторожно осталась с вами здесь.
Понимаете?! Проклятие! Это была веночка! Мои гульдены, мои гульдены — и Венеция!
Делать было нечего. Я кое-как извинился. Потом мы закусили — отступать было поздно: три гульдена долой. Потом мы погуляли — я делал любезную bonne mine au mauvais jeu(Хорошая мина при плохой игре) — и пошли на маленькую каменную пристань. Море было великолепно, но яличник потребовал шесть гульденов — и то не сразу согласился.
Мимо!
На другой день я не пошел к панне Ванде и только перед отъездом на пароходе «Daniel Ernö», уходившем в Венецию, забежал из вежливости прощаться.
Мать Джаннино сказала:
— Джаннино не гулял сегодня, Ванда. Пойди с ним проводить пана, eh?
Панна Ванда взяла за руку Джаннино, и мы пошли в порто-франко. Джаннино был очень весел, но я ни разу не улыбнулся и был сух, как пробка.
Но когда я уже стоял на борту, когда мы уже тронулись, мне пришлось бросить свое самообладание, потому что Джаннино, хохоча во все горло, закричал с берега:
— Signore, а почему у вас такие жесткие усы?
Понимаете?!
1900