Поселилась Татьяна Федоровна в монастыре без копейки. Чем она кормилась? Чем согревалась? Она не едала по неделям, жила в нетопленом. Из сострадания нищенка приносила ей несколько корок; это было все ее насыщение. По зимам выпрашивала она иногда из церкви жаровню, и это было все ее согревание. Она проводила дни и ночи в молитве. Годы продолжалась такая жизнь, и никто ее не знал. В самом монастыре сестры знали ее лишь по имени. Случалось, она изнемогала, поднимался ропот в душе, рождались сомнения и сожаления; она снова повергалась пред иконой и превозмогала. Но было, что искушение начинало преодолевать; ей слышались голоса, и все более и более настойчивые. «Брось, перестань, чего ты ждешь? Ну, чего?» И опять: «Брось, брось! К чему ты живешь? Давись! Давись!» Вне себя она взяла уже полотенце, привесила к потолку, поставила стул или скамейку, устроила петлю… но стук в дверь кельи привел ее в себя. Она перекрестилась, отперла дверь.
— Не здесь ли живет Татьяна Федоровна? — спрашивал незнакомый мужчина, пришедший вдвоем с другим.
— Это я, что вам нужно?
Не перепутываю ли я? Не смешал ли факты? Сомнение возбуждается именно этим сочетанием событий, столь похожим на посредственные французские романы, где над героем или героиней уже заносится смертный удар, как в ту же минуту является совершенно неожиданным образом чудесный спаситель. Но память мне так говорит; смешать бы не должен. Были искушения; это достоверно. Достоверно, что петля уже была сделана и что в ту минуту как надевать ее, стук в дверь воспрепятствовал самоубийству. Но совпало ли это обстоятельство именно с тем происшествием, которое будет сейчас описано? Помнится мне, что да, но боюсь поручиться.
Были муж и жена. У жены был отец. Муж принадлежал к лютеранскому исповеданию. По профессии он был, кажется, провизор. Чем была больна жена, не умею сказать, но она страдала, и врачебные средства были безуспешны. Летом велено было больной переехать за город, дышать сельским воздухом; супруги наняли дачу на Воробьевых горах. В одну и ту же ночь снится сон одинаковый и тестю, и зятю.
— Что вы бьетесь? Ничто не поможет. А ступайте в Девичий монастырь: там, рядом с задними воротами, живет монахиня Татьяна Федоровна; ход в ее келью из самых ворот; она больной поможет.
Кто говорил? В какую образную обстановку воплотилось вещание, память мне не сохранила, хотя, вероятно, я слышал и эти подробности. Но помню рассказ брата и самого мужа больной, что сон был необыкновенно отчетлив и внушителен. Впечатление было столь сильно, что муж, встав, оделся и направился в Москву поделиться загадочным сновидением с тестем. А тесть, также пораженный, направлялся в Воробьево передать о сновидении зятю. На Девичьем поле они встречаются.
— Я к вам! — говорит один.
— А я к вам! — повторяет другой.
И к неописанному удивлению передают друг другу тождественный сон. Нет нужды добавлять, что муж поворачивает назад, оба идут в Девичий монастырь и там по указанию сновидения стучатся в дверь кельи. Передают Татьяне Федоровне причину и цель прихода. Та не удивилась, но и не затруднилась.
— Я не лечу, — отвечала она. — А Господь смилостивился над вашею больной и хочет оказать благодать. Ступайте, отслужите молебен с водосвятием Спасителю над Спасскими воротами; молитесь и полейте больную святою водой. Я буду молиться, и если Бог наши общие молитвы услышит, больная получит облегчение.
Больная выздоровела почти внезапно. Не видывал я ее, но мужа-немца видал неоднократно; он навещал периодически Татьяну Федоровну, благодеяния которой не мог забыть, и захаживал к брату.
С тех пор пошла слава Татьяны Федоровны и жизнь ее переменилась.
«Пошла слава», сказал я, но должен оговориться и отметить факт поразительный. Пошла о ней слава, но в монастыре продолжали ее не знать. Она оставалась «какою-то» белицей, едва известною по имени. Как бы занавес какой висел между нею и окружающими. Выше было сказано, что не знал ее брат, несмотря на семилетнюю или шестилетнюю службу при монастыре. Но ее не знал и духовник ее, то есть он знал ее имя, принимал ее исповедь, но кто она и что она — не ведал. Тем менее ведали сестры-монахини. Никто не видел ее подвигов, это понятно; но никто не знал и о том, чем она привлекала к себе посетителей. Было ли монахиням известно даже то, что приток посетителей был по самому числу не совсем обыкновенный? А Татьяна Федоровна известна была даже Двору. Императрица-мать Мария Феодоровна, знавшая ее чрез кого-то из статс-дам или фрейлин, раз, во время пребывания в Москве, навестила монастырь с единственною целию видеть необыкновенную монахиню и побеседовать с нею. Можно представить торжественный прием, оказанный государыне, но Татьяны Федоровны государыня не нашла. Игуменья с недоумением услышала вопрос о какой-то малоизвестной сестре и сама должна была наводить о ней справки; но пока дознались, пока послали предуведомить Татьяну Федоровну, она скрылась, и государыня уехала, выразив сожаление, что не удалось ей видеть святую женщину, о которой много слышала. Татьяна Федоровна рассказывала брату, что лишь только узнала о высочайшем посещении, тотчас ушла из кельи и скрылась в сухом колодце, где и просидела все время, пока государыня была в монастыре.
Рекомендация государыни подняла ли Татьяну Федоровну среди своих? Полюбопытствовали ли они после того о ней хотя стороной? Лично Татьяна Федоровна ни с кем из сестер не водила знакомства и не разговаривала. Она осталась и после тою же неизвестною у себя, хотя имя ее гремело далеко.
Случай исцеления, рассказанный выше, был не единственный. Память моя не удержала рассказов о других подобных событиях; часть их передавалась мне братом, а о некоторых я слышал рассказы самих исцеленных, когда они передавали брату, чем обязаны Татьяне Федоровне. Рецепт для всех был один: молитесь, и я буду молиться; захочет Бог, смилуется. Особенно чтила она образ Спасителя над Спасскими воротами и туда преимущественно посылала прибегавших к ее помощи.
Но она была не целительница только (это она даже отрицала за собою); она была советодательница, утешительница, ходатаица. Она улаживала семейные несогласия, устраивала бедных, поднимала дух угнетенных, отчаянных, разоренных. Многие семейства без благословения ее ничего не начинали.
Я боюсь за свое перо. Нужен художественный талант, чтобы изобразить эту маленькую, очень маленькую старушку с живыми глазами, проворными движениями, хлопотливую и очень словоохотливую. Она была в таком возрасте, когда пятилетия, даже десятилетия перестают говорить о себе. Во всяком случае по виду ей нельзя было дать действительных ее лет, тем более что клобук закрывал ее волосы и верхнюю часть лба. Стан ее был прям; ни худобы, ни особенной бледности, ни тем менее желтизны не было в ее лице: даже обилия морщин, столь обыкновенного в старческом возрасте, не было заметно. Живая обыкновенная старушка, более молодая, нежели десятки других, мною виденных. Зная о ней из рассказов брата, я входил к ней в первый раз с трепетом. Начитавшись о святых угодниках в Четиих-Минеях, я ожидал увидеть иконное письмо, полускелет, безжизненное, изможденное лицо, взор углубленный, почти не видящий вокруг, медленную речь с рассчитанным каждым словом, и чуть не славянскую. «Прозорливица!» — размышлял я притом. Она должна видеть насквозь, и делалось боязно; перебирал свою душу, не застряло ли там чего скверного? — вдруг услышу заслуженное обличение! Как же я был удивлен, увидав старушку, казалось, самую обыкновенную! Только глаза ее были не совсем как у других, быстрые, проницательные. Она была ласкова, но не слащава и не слезлива; никогда не вздыхала, равно и не смеялась никогда, хотя речь ее сопровождалась постоянно полуулыбкой. Голос был всегда ровен, никогда не возвышался, спокойный, но и не переходивший в наставительную важность. Ее разговор напоминал добрую мать, которая говорит детям: «А это оттого, дружок, что ты бежал слишком скоро и не смотрел под ноги; будь осмотрительнее и падать не будешь». И слышалась та же непоколебимая сила в ее словах, какая слышится ребенку в голосе родительницы или вообще в голосе всякого, кто бесконечно превосходит собеседника бесспорною опытностью.