В деревянном длинном строении, где полы в помещениях были на разной высоте и коридор шел ступенями, нашел он два стула с красивой резьбой на высоких мореного дуба спинках. Обивка их была так засалена, что казалась в темноте черной кожей. Он взял стулья домой, радостно и неумело занялся реставрацией. Дерюжкой коврового рисунка обтянул сиденья, набитые конским волосом, прижав ткань мебельными гвоздями с золотистыми головками, которые удалось купить на скобяном развале у рынка.
Как правило, в брошенных домах не оставалось ни одежды, ни тряпок, порой крашеные полы были невероятно чисты, и только прямоугольники, где стояла крупная мебель, выделялись шершавостью и особым оттенком краски.
Лампочки всегда были вывинчены. В одной совершенно пустой квартире он заинтересовался медной люстрой. Потолок был высок, и чтоб снять ее, пришлось притащить туру с улицы, с ремонтного участка. На широком красной меди обруче выгибались три змеи из светлого металла с петельками вместо пастей, куда продеты были бронзовые цепочки.
Ему нравилось все старое. И он возликовал, когда нашел небольшой сундучок, окованный оловянными полосками. Пластинки разноцветной слюды на крышке с узором в ромб.
Он даже не брал всех вещей, которые находил, только рассматривал, восхищаясь их незнакомым обликом и долговечностью.
Дома были разные, но в каждом была особость. Лестницу в парадном неряшливо оштукатуренного дореволюционного здания с переполненными мусорными ведрами возле дверей украшали дубовые панели с зеркалами в простенках, указывая, что не всегда здесь жило по пять человек в каждой комнате, были времена и получше.
Кое-где печки, уже не используемые с вводом парового отопления, были по-мещански заклеены обоями, но в большинстве случаев белые кафли блестели, как новые, а в кухнях самых старых домов огромные русские печи были облицованы крупными изразцами с бирюзовой обводкой по краям.
Их дом был деревянный, и потому в нем всегда было хорошо: зимой, когда натоплено, жарко, летом прохладно, благоуханно весной. Отопление работало, нельзя же было отключить один дом из круговой системы теплоцентрали, но где-то прикрутили вентили так, чтоб только-только не рвало от мороза батареи. Топлива, которое он набирал во время ночных прогулок: щепок, старых досок, остатков мебели, – хватало. Каждый вечер он сидел перед открытой печной дверцей на самодельной низкой скамеечке, любуясь огнем и удивляясь, какая энергия заложена в дереве, как много жара дает какой-нибудь кружок старого бревна.
Он клал ковровую подушку на пол перед печью и звал свою мечтательницу. Она садилась лицом к огню, прямо между его раздвинутыми коленями, и он выдыхал тепло на узкий островок девичьей шеи между воротником и стрижеными её волосами. А она вдыхала ореховый солоноватый мужской дух и эфирный аромат горящей смолы, похожий на запах ночного поцелуя, этой ротовой влаги, испаряющейся с горячей щеки, и смотрела, как кудрявится кора на поленьях в печи и зеленым пламенем вспыхивают цветные страницы старых журналов.
И потом ночью она вслушивалась в скрип половиц под чьими-то неровными шагами, но никогда не рассказывала о странных звуках, которые называла про себя ангельским говором. Перед сном или в тихом одиночестве возникала успокаивающая мелодия, сладостное завывание, как воркованье незримого голубя с неповторимым ритмом: «Мгуа-мгуа-мгуа», – уговаривание и счастливый плач.
Порой, входя в квартиру с улицы, она боковым зрением видела разбегающихся серых зверьков – то ли зайцев, то ли узкотелых ласок – и принималась искать их, никогда не находя. Друг ее смеялся таким рассказам, и она таила теперь подобные происшествия, понимая, что это похоже на симптомы психопатии.
Засыпая, она иногда чувствовала себя лежащей на каменной белой плите, похожей на огромное надгробье. И ощущала себя такой большой, с тяжелыми руками и ногами, и так крепко прижатой к плоскости, что будто даже не могла шевельнуть пальцами.
Как-то она читала допоздна в постели и вдруг была увлечена танцем неизвестно откуда взявшегося гусиного хвостового пера. Стоймя поднявшись на полу, оно распушилось от сквозняка, и его лакированная ость согнулась раза два, вычурно ей кланяясь. Но когда она встала, чтобы схватить этого не в меру расшалившегося, нахального мизерабля, ничего не оказалось на паркете, и она долго ползала в недоумении на коленях, заглядывая под кровать.
Она писала стихи и, как говорили однокурсницы, гениальные. Но с публикациями ей не везло.
Время от времени она ходила по редакциям журналов в надежде пристроить свои опусы. В коридорах там обычно слонялись ждущие приема авторы. Поэты охотно предлагали, а иногда просто навязывали ей посмотреть свои произведения. Немало было среди них людей психически явно нездоровых, с путающейся речью и судорожными движениями. Как-то изможденная немолодая женщина с прической «ракушка», в сером, козьего пуха платке на плечах, жаловалась ей: «Не печатают, а мне надо в Союз вступать!».
В знаменитом комсомольском журнале («цекамоловском», как говорили тогда) поэтов принимал лохматый прокуренный человек с ироническим взглядом.
Моя поэтесса входила, глубокомысленно потупившись, и садилась, пряча под стул ступни в старых ботинках. Консультант брал стопку стихов и сначала, зажав листы в правой руке, щелкал пачку по ребру, как бы оценивая, не много ли. Потом быстро и равнодушно читал, иногда сосредоточенно выверяя рифмы, и вдруг вскидывался: «Ваши стихи?» Она кивала, боясь сказать, что уж она не в первый раз приходит. Он читал все до конца, решительно откидывая прочитанное и в то же время глубоко затягивая в бронхи сигаретную теплую отраву. Затем метил особыми знаками – крестом и минусом – две-три страницы, упирался лбом в собственную ладонь и, тыча тупым концом карандаша в текст, говорил басом: «Это банально. Это свежо, но не ново. Не дотягиваете вы до современного уровня, хоть вы и не графоманка. Попробуйте что-нибудь эпическое. Мне вот это нравится. Но ваши стихи очень уж беззащитны. Как их защищать перед редколлегией? Их надо подпереть. Может быть, у вас есть другие стихи?» – «Какие другие?» – не понимала она, пугаясь. «Давайте договоримся, я беру вот эти, а вы пришлите мне в конверте пару гражданских стихов. Подборке нужен паровозик, такое стихотворение, которое вывезет остальные». Это был самый благожелательный консультант, после чего она, радостная, шла по улице, хоть и знала, что послать ей в журнал нечего. А гражданские стихи ей были известны из школьного курса литературы: «Люблю отчизну я, но странною любовью».
В других местах ее встречали гораздо хуже. Как-то случился такой эпизод. В редакционном предбаннике бледный и весьма уже немолодой человек читал стихи о том, как он видит свою любимую – трупом со снятой кожей («плоть как разбитый арбуз»). Когда подошла очередь моей стихотворицы, он вскочил в святая святых впереди нее с криком «Напечатайте ее!» – должно быть, в благодарность за то, что она сочувственно выслушала его коридорные завывания. На это ответственный сотрудник журнала, взревев: «Мы – профессионалы!», выхватил из рук нашей барышни ее листочки и, выкрикивая по одной начальной строчке каждого стихотворения, возмущенно вопрошал: «Это напечатать? Это напечатать?». И затопал на нее, бедную, ногами: «Мы не допустим пейзажной лирики и не допустим любовной лирики в молодежном журнале!»
Действительно, все ее стихи были о любви, и все они были посвящены одному лицу, которое представало как некто длиннопалый и смуглолицый. Красота адресата особенно отвращала от стихов вершителей поэтических судеб. Да еще: ее строки пестрели старомодными оборотами и чуть ли не цитатами из Библии («Глаза твои голубиные»), и в журналах нюхом чуяли что-то опасно архаическое в тексте.