У западного человека совершенно иное ощущение. Иноверцы, агаряне, мусульмане отобрали у нас, у христианского мира, наши святыни, наши святые земли. Мы от них отрезаны, нас туда не пускают. Ближайший ведь толчок к крестовым походам был, когда начались трения для христианских паломников. Пока действовала договоренность еще во времена Kapлa Великого, достигнутая с мусульманскими правителями, что туда будут пропускать христианскиx паломников, все было в порядке. Но потом перестали пускать паломников. Но за всем этим стоит - вот есть что-то такое там за далью непогоды и надо пройти туда, пройти с боями, надо отвоевать что-то, что было и что, однако, воспринимается как болезненно утраченное и далекое. Вот люди и срываются с места, но, разумеется, причин менее спиритуальных тоже не надо недооценивать - в конце концов, все это были люди, которые были в таком уж количестве поколений потомки варваров, которые во времена переселения народов приходили на какие-то земли, так что идея сорваться с места и идти еще в какие-то земли сидела, можно сказать, в крови. Но вот этот порыв, эта внутренняя тревога - это что-то очень характерное для Запада.
Для Византии совершенно нет. Нужно отвоёвывать святую землю, нужно возвращаться к какому-то христианству, которое было и помрачено, поэтому слово "реформацию" задолго до того, что мы называем Реформацией, задолго до ХVI века, становится одним из ключевых слов западного средневековья. И слово очень важное отнюдь не только для людей, вступавших в конфликт с церковной иерархией, для еретиков и так далее, но и для людей из самой иерархии. Идея "реформацио" ("реформацио" значит обретение некой утраченной первоначальной формы) есть чувство, что эта форма утрачена, все должно быть не совсем так, как оно есть, не просто по человеческому несовершенству, к которому можно отнестись философически, но по какой- то другой причине, то есть потому, что слишком жива память о поре разрушений, отделивших подъем средневековой цивилизации на Западе от античной цивилизации. В этих разрушениях что-то потеряно. И это надо отыскать.
Нормой и для византийского, и для западного средневековья в большой степени остается христианская античность. То довольно непродолжительное, но очень важное для последующего время, когда, Римская империя еще стояла и уже стала христианской. Но эта внутренняя психологическая установка в Византии и на средневековом Западе по отношению к христианской античности, ко времени отцов церкви, различна. Для Востока, для Византии это просто значит, что отцы церкви пребывают такой стабильной нормой, увенчивающей здание античной цивилизации. Свято отеческая норма дает этому здание христианский характер. И после этого ясно, духовные ценности, как культурные, так и религиозные, в общем, имеют некоторый готовый характер. Их надо хранить.
Хранение, разумеется, никогда не может быть чисто пассивным занятием. Всякий добросовестный хранитель знает, что если он просто запрет на замок охраняемое им и не будет до него дотрагиваться, то ему очень скоро не будет что охранять. Отношение к патристическому наследию было очень живым, но вот это ощущение, что все и так готово, и проблемы у человека, который стремится к христианской святости, конечно, остаются - проблемы очень существенные. Например, как ему исправить свою собственную жизнь. У человека, который стремится как-то прославиться в области светской культуры, эта проблема значительно более легкая, чем достижение святости. Тем не менее, отягощается тем, что он ощущает себя на фоне всего величия античной культуры, ему так трудно утвердить себя на ее фоне. Но, так или иначе о "реформацио" целого или о его возрождении, о том, чтобы пускаться в какое-то сказочное путешествие, на поиски какого-то утраченного клада, речи не идет. Этот клад и так всегда с нами.
На Западе это было иначе. Империя была как долженствование, с 800 года у Запада были свои императоры. Но эти императоры не имели реальной власти над Западом и они должны были непрерывно вести борьбу за то, чтобы быть хотя бы в самой малой степени действительно властителями своей империи. Для них быть императорами не значило ничего иного, как вести непрерывно борьбу за империю. Только один Карл Великий был действительно правителем довольно реальным и, во всяком случае, единоличным. Правителем большей части средневекового Запада. Но даже это было не так уж реально по причине административной и всякой другой разрухи. Это были земли, которые было очень трудно контролировать не по причине наличия каких-то соперничающих носителей власти, а просто потому, что был очень большой беспорядок. А позднее положение такое, что император есть это самый главный, хотя никоим образом не единственный монарх западного христианства, но это просто первенство авторитета, или номинальное первенство. Его права и обязанности, объем его власти совершенно не ясны, но он должен непрерывно что-то делать, вести какую-то борьбу против всех, для того чтобы остался,чтобы от его власти реализовалось хоть что-то.
Правда, на Западе существуют разные носители власти вселенской, два из них неоспоримые. Папа и император. И границы их полномочий неясны. Но, с другой стороны, чем дальше, тем больше, французский король воспринимает себя тоже как правителя, в некотором смысле вселенского, и как правомочного соперника императора. Это делается очень ощутимо, когда наступает угадок империи при последних Штауфенах, так что в ХП-XIII веках это уже довольно ощутимо. Но ведь у французской государственности свои предания: чудеса, которые сопутствовали помазанию Хлодвига святым Ремигием и т.д. И то, что в конце концов, Карл Великого как короля франкского можно рассматривать одновременно и как германского, и как французского монарха. Вот это положение очень характерно для Запада.
Вообще западная средневековая жизнь и культурная жизнь тоже стоит под знаком - ну, а я бы сказал, - авторитарного плюрализма. Нужно добавить: авторитарного плюрализма, потому что плюрализм -это основа, слишком связанная для нас с либеральным сознанием. Но это то, что на Западе всякий человек был не только и в своей конкретной жизни не столько лицом, подвластным какие-то большим источникам власти, но он был членом, и из этого складывалась его повседневная жизнь, он был членом какой-то самоуправляющейся общины. В той или иной степени это вообще характерно для средневековья, и русского, и в наименьшей степени, но все, же и для византийского. Но благодаря слабости и как бы нереальности центральной власти на Западе, наоборот, связь человека, совершенно непереводимое такое слово (тоже одно из ключевых слов западного средневековья) "ordo".
"Ordo" это и порядок, применительно к монашеской жизни это монашеский орден, но орден ...Всякая община, вплоть до общин уголовников, вплоть до уголовных банд, или вплоть до компаний нищих. Это тоже "ордо". Это тоже такое стройное самоуправляющееся единство. И так устроено все сверху донизу. Есть иногда ощущение... ну, войн, конечно, в феодальном мире много и в феодальном мире существует право частной войны, но войны, может быть, даже не так поражают воображение, как то, как много средневековые люди судились и как этот дух некоего судоговорения, при котором выясняются границы полномочий тех или иных инстанций власти, тех или иных общин, когда обстановка судоговорения проникает в культуру и становится в культуре какой-то важной универсалией, потому что, что есть диспут, такое главное празднество умственной жизни на средневековом Западе, как не судоговорение, перенесенное в область культуры, в область умственной жизни? Ну, это тоже, конечно, похоже на поединок, на турнир. Это схоласт, который должен, в крайнем случае, стоять целый день и спорить со всеми, кто пожелает с ним спорить по тезисам, которые он выдвигает.
На этом упоре спорящих сторон, взаимоупоре, основан специфический темперамент средневекового Запада. И вот здесь, конечно, много отличий от Византин. Византия знала прения о вере, но такие прения о вере, которые должны кончиться тем, что одна сторона будет правая, а другая будет не только неправой, но виновной. Виновной в ереси. А для Запада, возможны споры, где обе стороны остаются внутри церкви, внутри правоверия, продолжая спорить.