Литмир - Электронная Библиотека

Следовательно, принципиально нехарактерными для Мандельштама представляются эксплицитные интер- и интратекстуальные приемы, к первым из которых относится формальная (авто)цитация, устанавливающая хронологическую иерархию между цитируемым и цитирующим текстами в пользу последнего, причем независимо от его отношения к первому, будь то ревизия[43], визирование[44] или нейтральная цитация[45] (чтобы не противоречить принципам поэтики Мандельштама, эксплицитная автоцитация должна быть фиктивной; иное дело – мандельштамовская критическая проза, в которой стихотворные автоцитаты служат, с одной стороны, приемом красноречия, призванным усилить суггестивность утверждаемого, а с другой – указанием на то, что утверждаемое представляет собой автокомментарий к соответствующим стихотворениям), а ко вторым – семантический параллелизм, подчеркнутый ритмическим, композиционным и т. п. регулярным параллелизмом (т. е. прием, блокирующий неявную семантическую соотнесенность двух элементов текста – условие его функционирования в качестве самому-себе-подтекста)[46]. В этом пункте заключается фундаментальное отличие принципов поэтики Мандельштама, вскрытых Тарановским, от общих принципов организации поэтического текста, как их постулировал незадолго до этого Р. О. Якобсон в статье «Грамматический параллелизм и его русские аспекты» (1966). Выраженный многоуровневый параллелизм как универсальное проявление эстетической мотивированности (т. е. как экспликация поэтической коммуникативной функции, выделенной Якобсоном шестью годами ранее) оказался потесненным в поэтике Мандельштама за счет имплицитной мотивированности эстетически ценностных элементов текста[47].

У Мандельштама и его современников, в отличие от поэтов XIX в., загадочность подтекстообразующего приема программна[48]. Согласно О. Ронену [2002: 180–182], этот курс на загадочность определил и различия в поэтологических установках Тарановского и его предшественников (в частности, Эйхенбаума, исследовавшего принципы использования готового поэтического материала Лермонтовым)[49]. В самом деле, авторы XIX в. в основном или заимствовали у других авторов, или совершенно явно им подражали, варьируя либо интерпретируя их темы и конкретные произведения (в этом ключе осуществлялись, в частности, переводы, переложения, стилизации и пародии). Соответственно, импликации подвергались не столько объекты подражания, сколько, пользуясь формулой Х. Блума, объекты «страха влияния», причем страх этот мог даже предшествовать появлению самих его объектов (в узком понимании таковых)[50]. В тех же случаях, когда имела место именно цитация, она обыкновенно была либо рассчитана на мгновенное распознание реальной целевой аудиторией, либо вовсе не рассчитана на распознание и, если можно так выразиться, субъективна[51]. (Неочевидные, порой весьма изощренные подтекстообразующие приемы у авторов XIX в. тоже были в ходу[52], но, как кажется, в поэтических системах этих авторов они все же не играли ключевой роли и их распознание не служило тестом на принадлежность к целевой читательской аудитории; главное же – они не исследовались предтечами подтекстуального анализа.) Коль скоро загадка, заключенная в поэтической цитате, предполагала автоматическое нахождение отгадки, нередко с комическим или иным риторическим эффектом[53], апелляция к подтексту ограничивалась теми его фрагментами или аспектами, которые работали на создание этого непосредственного эффекта и, в сущности, абстрагировалась от подтекста как целого[54], что могло приводить к совершенно непредвиденному автором эффекту дискредитации текста подтекстом[55]. В сущности, речь идет лишь о частных, характерных для определенных литературных эпох проявлениях общей закономерности: в рамках полемического, идеологического и вообще любого прагматического задания всякая цитация имеет тенденцию подрывать утилитарные основы дискурса. Более того, можно утверждать, что дискурс имеет свойство сопротивляться утилизации, и это сопротивление проявляется, в частности, как цитация, не осознаваемая автором, как неконтролируемый подтекст, несущий в себе негацию смысла текста[56]. На сознательной инспирации подобного эффекта строится сатира – жанр, особенно востребованный в условиях сдающей позиции цензуры. Ахматова и Мандельштам, дебютировавшие после отмены института превентивной цензуры, избрали стратегию, противоположную напрашивающейся: вместо того чтоб демонстрировать ранее запрещенное, они стали прятать то, что не только никогда не табуировалось, но, как мы вскоре увидим, даже напротив – многократно воспроизводилось. Десакрализации святынь они предпочли (ре)сакрализацию общих мест.

3. Языковые приемы

Принципы подтекстуального анализа были распространены и на имплицитные языковые приемы Мандельштама, заключающиеся в шифровке некоторого слова, словосочетания, словообразовательного инварианта. Как известно, одной из причин пристального интереса филологов к этой стороне поэтики Мандельштама была частичная публикация в 1964–1971 гг. тетрадей Ф. де Соссюра и вызванный этим событием ажиотаж в кругах теоретиков. В 1905 г. Соссюр заподозрил, что в латинских сатурновых стихах варьируются слоги и фонемы, входящие в состав некоторого слова, которое не появляется в тексте, но имеет прямое отношение к его содержанию. Соссюр колебался между разными вариантами наименования этого феномена – анаграмма, параграмма, гипограмма и пр. В период с 1906 по 1909 г. он ищет и находит аналогичные закономерности и в других поэтических традициях, от гомеровских поэм и ведических гимнов до современной ему поэзии. Осознавая известную спекулятивность результатов своих исследований (в частности, затрудняясь объяснить отсутствие манифестаций анаграмматического кода со стороны самих поэтов), Соссюр предпочел не обнародовать их[57]. Публикация его тетрадей более полувека спустя породила множество исследований, посвященных памятникам самых разных поэтических традиций и эпох[58]. В частности, гипотеза Соссюра оказалась весьма продуктивной для изучения поэтики модернизма и едва ли не в первую очередь – русского постсимволизма[59]. В целом это может объясняться общностью интеллектуальных и эстетических установок поэтов-модернистов и современных им филологов[60], а в частных случаях Мандельштама и Ахматовой – даже возможным воздействием соссюровских идей на молодых поэтов. Так, «[п]оэтическая выучка Ахматовой связана с деятельностью т. н. “Поэтической Академии”, где стихи разбирались под руководством Вяч. Иванова (ср. личные контакты Вяч. Иванова и Соссюра)» [Тименчик 1972: 79], чья позднейшая концепция звукообраза у Пушкина (1925), как предполагается, имела своим истоком соссюровские анаграмматические штудии [Meylakh 1976: 108]. Что же касается Мандельштама, то делалось даже допущение, что он мог принять на вооружение описанный Соссюром принцип не только через Иванова как своего литературного ментора в период первого «Камня», но и при возможном личном знакомстве с Соссюром во время посещения Женевы в 1908 г. [Gronas 2009: 197][61].

вернуться

43

Ср.: «“Опять холодные седые небеса, / Пустынные поля, набитые дороги, / На рыжие ковры похожие леса, / И тройка у крыльца, и слуги на пороге…” / Ах, старая наивная тетрадь! / Как смел я в те года гневить печалью Бога? / Уж больше не писать мне этого “опять” / Перед счастливою осеннею дорогой!» (И. Бунин, 1923); «Надо мной не смеялись матросы. / Я читал им: “О, матерь Ахайя!” / Мне дарили они папиросы, / По какой-то Ахайе вздыхая» (А. Тарковский, «Стихи из детской тетради», 1958).

вернуться

44

Так, например, в стихотворении «Надоело» (1916) Маяковского поэт в начале не выдерживает сидения дома, где – «Анненский, Тютчев, Фет», а в конце возвращается с намерением декламировать в одиночестве свою последнюю книгу «Простое как мычание». Таким образом, собственные стихи упоминаются в качестве предпочтительной альтернативы классическим. См. также гумилевскую «Надпись на “Колчане”» Лозинскому: «От “Романтических цветов” / И до “Колчана” я все тот же, / Как Рим от хижин до шатров, / До белых портиков и лоджий» (1915).

вернуться

45

Ср. в «Поэме без героя» стих «И вино, как отрава, жжет» с отсылкой в авторском примечании к источнику – «Новогодней балладе».

вернуться

46

Ср. полемическое суждение (1982) М. Ю. Лотмана о принадлежащем Ю. И. Левину [1998: 35–44] разборе (1971) стихотворения «Мастерица виноватых взоров…», где «не навязчиво, но последовательно проводится выработанный литературоведческим структурализмом метод выявления внутритекстовых оппозиций. Не вдаваясь в дискуссию по теоретическим вопросам, отметим, что для описания семантической структуры поэзии Мандельштама, избегающей всякой однозначности – в том числе, как это убедительно показал Ю. И. Левин, и однозначной антитетичности – этот метод едва ли представляется наиболее адекватным своему объекту» [Золян, Лотман 2012: 130]. Мандельштам не только избегает антитетических построений в области семантики, но и разными способами уклоняется от строгого параллелизма даже там, где он задан стиховым форматом, – например, используя подчеркнуто неточную рифму вместо другой, напрашивающейся («Я пошел в наступление: | – Осип Эмильевич, почему такая странная, нищая рифма: “Обуян – Франсуа”? Почему не сделать “Антуан”, и все будет в порядке, и ничего не меняется» [Липкин 1994: 24–25]), или перемещая «рифмующе[е] слов[о] из окончания, клаузулы, в другое место стиха: <…> К царевичу младому Хлору [ – ] | И – Господи благослови – | Как мы в высоких голенищах / За хлороформом в гору шли. <…> ожидалось бы: “Как мы за хлороформом в гору / В высоких голенищах шли”. Но Мандельштам ради эмфазы меняет порядок слов <…>» [Ронен 2007: 103–104]. (Ср. в том же стихотворении «Когда в далекую Корею…» внутреннюю диссонансную рифму ‘русский – ириску’ и парадоксальную рифму ‘золотой – за щекой’ – одновременно и богатую, и неточную с оттенком нарочитой небрежности.) Еще в 1916 г. сходную тенденцию к тушеванию рифм отмечал у Ахматовой В. М. Жирмунский [1977: 113].

вернуться

47

Ср. оценку Мандельштамом-теоретиком образного и фонетического материала как самого по себе несущественного для поэзии [Левин 1998: 148], а также характерное для Мандельштама введение каламбуров (т. е. гиперэксплицитных интралингвистических приемов) преимущественно в трагическом и патетическом контексте, инвертирующем их исходную семантику [Там же: 126]. См. также рассуждения Г. А. Левинтона: «…мы постоянно упускаем из виду, что та виртуозная игра, которую удается обнаружить в поэзии акмеистов, самым непосредственным образом граничит с областью “литературной шутки” и часто, распутывая цепочку подтекстов, отказываемся верить себе, докопавшись до скрытого иронического выпада, каламбура, шутки. Между тем сам эффект действия узнавания цитаты, и шире – аллюзии <…> в своих основах сродни механизму восприятия остроты, анекдота, комического point. Слияние “серьезного” и комического в самых разных формах <…> [в] области литературной эволюции [находит аналогию] <…> в том превращении каламбура в “высокий” поэтический прием, которое характерно для постсимволистов, но, вероятно, есть уже у Пушкина. Это превращение оказывает и “обратное” воздействие – делает более относительной, проницаемой границу между комическим и “серьезным” <…>» [Левинтон 1989: 40–41].

вернуться

48

Принципиальная апелляция к другому тексту как целому – достижение символизма. Ср.: «Хотя эксплицированными в символистском тексте знаками “мифов” оказываются цитаты, реминисценции, мифологемы и другие отсылки к “текстам-источникам”, в качестве основных смыслоносителей должны были ощущаться все же именно сами эти “тексты-источники” <…>. Именно целостный текст был “цитируемым мифом”» [Минц 2004: 76].

вернуться

49

Об истоках подтекстуального анализа см. также [Левинтон, Тименчик 2000: 405].

вернуться

50

Так, по свидетельству Вяземского, Пушкин «боялся, что певец “Дон Жуана” упредит его и внесет поединок в поэму свою. Пушкин с лихорадочным смущением выжидал появления новых песней, чтобы искать в них оправдания или опровержения страха своего. <…> Наконец, убедившись, что в “Дон Жуане” поединка нет, он зарядил два пистолета и вручил их сегодня двум врагам, вчера еще двум приятелям» [Вяземский 1984: 287].

вернуться

51

Пример. Первоначальное определение времени действия повести «Песнь торжествующей любви» – «В середине сороковых годов XVI столетия» – Тургенев по совету редактора (Стасюлевича) изменил на «Около половины XVI столетия», ориентируясь на образ середины жизненного пути в первом стихе «Божественной Комедии», как он пояснил в письме к Стасюлевичу от 11 (23) сентября 1881 г. Эта реминисценция, проанализированная А. А. Илюшиным [1968: 157], принципиально не распознаваема в рамках текстуальной данности, хотя и бесспорна благодаря внетекстовому свидетельству автора.

вернуться

52

Например, у Пушкина, Тютчева (см., в частности, мои публикации: [2010], [2012], [2014а]). В качестве примера укажу здесь на стихотворение Фета (<1844>) как, вероятно, самый ранний случай развернутого подтекстуального обыгрывания «Пира Петра Первого», предвосхитивший аналогичные опыты Тютчева («Современное», 1869; пушкинский подтекст раскрыт, хотя и не во всех деталях, Р. Г. Лейбовым [2006]) и Блока («Пушкинскому Дому», 1921; подтекст, кажется, до сих пор не проанализирован, но давно известен, – см. [Блок 1960–1963: III, 637]): «За кормою струйки вьются, / Мы несемся в челноке, / И далеко раздаются / Звуки “Нормы” по реке. <…> Струйки вьются, песни льются, / Вторит эхо вдалеке, / И, дробяся, раздаются / Звуки “Нормы” по реке» ← «Над Невою резво вьются / Флаги пестрые судов; / Звучно с лодок раздаются / Песни дружные гребцов <…> И Нева пальбой тяжелой / Далеко потрясена. <…> Отчего пальба и клики / И эскадра на реке? <…> Оттого-то шум и клики / В Питербурге-городке, / И пальба и гром музыки / И эскадра на реке <…> И Нева пальбой тяжелой / Далеко потрясена».

вернуться

53

Ср. «В новой русской поэзии (т. е. начиная с 18 века) цитатность уже теряет тяготение к чистому центону, и цитата становится одним из многих мелких литературных приемов. Особенно частым является использование цитаты для литературного персифляжа, и в таких случаях она обыкновенно подается на фоне “неподходящего” контекста или сопровождается ироническим комментарием» [Марков 1967: 1273].

вернуться

54

Ср.: «Если традиционно цитирование есть введение в свой текст фрагмента чужого текста, то у акмеистов материально тот же фрагмент выступает в роли знака этого текста, который становится означаемым этого знака <…>» [Золян, Лотман 2012: 320]. Экстремальным примером традиционного обращения с текстом-источником может служить «Пир во время чумы», любые параллели между текстом которого и не переведенными Пушкиным действиями трагедии Вильсона заведомо случайны, поскольку соответствующие страницы пушкинского экземпляра английского издания остались неразрезанными [Долинин 2007: 105].

вернуться

55

Примером такой утилитарной цитации может служить эпиграмма Вяземского «Важное открытие» (1845), заканчивающаяся так: «Не все ж бы тотчас угадали, / Кто целью был моих улик. / Но он не вытерпел, ответил / И сдуру ясно доказал, / Что хоть в кого бы я ни метил, / А прямо в лоб ему попал». Заключительные слова, как известно, воспроизводят концовку пушкинского «Воеводы» (см. [Вяземский 1986: 506]). На этот перевод из Мицкевича выбор пал, очевидно, с намерением в очередной раз обыграть польское происхождение объекта насмешки (хотя материал баллады – украинский), а кроме того, с целью мобилизации привнесенной Пушкиным иронии, заключенной в словах «Хлопец видно промахнулся»: инструкции воеводы («Левее… выше»; у Мицкевича – «Wyżej… w prawo…») указывают на то, что он находится позади «хлопца», которому, следовательно, для «промаха» потребовалось резко развернуться). Между тем содержание баллады в целом автор эпиграммы явно не берет в расчет, ведь если развить аналогию, то выйдет, что князь Вяземский приравнивает себя к холопу Фаддея Булгарина, только что им же самим объявленного подлым («Я знал давно, что подл Фиглярин»).

вернуться

56

О. Ронен блестяще продемонстрировал на ряде примеров, как «подтекст у Пастернака работает наперекор сюжету, прикровенный поэтический прием опровергает откровенно морализирующее сообщение» [Ронен 2012]. Забавный пример неконтролируемого подтекста или, точнее, интертекста, находим в книге стихотворений Мейснера [1836], два из которых, объединенные местом и временем написания (Петербург, 1833), содержат знаменательное текстуальное пересечение: «Внизу шумит, кипит народ, / Но, как пигмеи, люди мелки, / И все предметы их забот / В моих глазах теперь безделки! / Противна мне их беготня <…>» («Вид с Александровской колонны»); «Вид флегматический храня, / Глядит коровушка на скачку; / Смешна ей эта беготня – / Она жует спокойно жвачку» («Корова»). На явный параллелизм между покойным императором и жвачным животным, очевидно, не обратили внимания ни автор, ни цензор Иван Снегирев (благодаря удаленности двух текстов в пространстве книги: они помещаются соответственно на с. 8–9 и 152–154), ни первые читатели. Резкое различие контекстов использования одной и той же лексико-ритмико-синтаксической конструкции побуждает в данном случае говорить именно о бессознательной автоцитации (курьезность которой нисколько не зависит от ее направления), а не об автозаимствовании (другое ходовое обозначение которого, апеллирующее к аспекту поэтического языка, а не речи, – авторское клише).

вернуться

57

Об этой области научного творчества Соссюра см. [Starobinski 1971], [Lévy-Strauss 1971: 581–582], [Lotringer 1973], [Иванов В. В. 1977], [Пузырев 1995] и др.

вернуться

58

См. выборочный перечень таких работ и отсылки к дополнительной библиографии: [Gronas 2009: 163]. См. также применение анаграмматического подхода к творчеству ряда русских поэтов XIX – нач. ХХ в. в публикациях В. С. Баевского и А. Д. Кошелева [1975], [1977], [1979].

вернуться

59

Так, в 1967 г. появилась статья Вяч. Вс. Иванова о стихотворении Хлебникова «Меня проносят на слоновых…», содержавшая программную отсылку к соссюровской теории анаграмм [Иванов В. В. 1967: 165], в 1970 – статья Р. О. Якобсона, в которой по методу Соссюра был проанализирован хлебниковский «Кузнечик» (соответствующая часть этой статьи опубликована по-русски: [Якобсон 2000]), в 1972 – заметка Р. Д. Тименчика, где с позиций Соссюра была отмечена, в частности, ходовая гипограмма имени Ахматовой, заключенная в междометии «ах» [Тименчик 1972: 79], и заметка Вяч. Вс. Иванова об анаграммах у Мандельштама, отразившая, согласно позднейшему авторскому пояснению, «одновременно увлечение поздними стихами Мандельштама и возможностями техники анализа анаграмм, открывшимися после публикации в середине 1960-х записей о них Соссюра» [Иванов В. В. 2000: 441]. См. также: [Мейлах 1975], [Левинтон, Смирнов 1979], [Парнис 1999], [Леннквист 1999: 52–72] и др.

вернуться

60

Ср.: «…структурально-семиотические приемы мысли родились примерно в ту же эпоху, что и поэтика нашего серебряного века. Осознание их внутренней связи должно привести к более смелому употреблению этих приемов при изучении модернизма и к более осторожному – применительно к другим литературным эпохам <…>» [Гаврилов 1995: 90]. Это обобщение можно проиллюстрировать «несомненн[ой] анаграмм[ой] имени “Полициан” в блоковском переводе “Эпитафии Фра Филиппо Липпи”, разобранной Соссюром» [Тименчик 1972: 79] («Душу умел я вдохнуть искусными пальцами в краски»).

вернуться

61

Позднейшие контакты Мандельштама с последователями Соссюра упоминаются (вне связи с анаграмматической теорией) Ф. Б. Успенским [2008: 90–91].

4
{"b":"282977","o":1}