Справа, через маленькую дверцу, можно было пройти в комнатку, из которой как раз выходила румяная, веселая баба.
— Добрый день, сударь, — весело поздоровалась она.
— Добрый день, — ответил я, — не разрешите ли посмотреть ваш дом?
— Пожалуйста, пожалуйста. Домик хороший, — и она посторонилась, чтобы мы могли пролезть.
Чердака не было. Потолок был тоже тщательно обмазан глиной и побелен. Окошко в комнатке было величиной с носовой платок. Вся обстановка состояла из кровати, стола, двух стульев и маленького платяного шкафа.
— Сколько народу здесь живет?
— Мы с мужем да трое детей.
— Да, они горазды детей разводить, — ворчливо проговорил хозяин. — Трое детей за четыре года, куда больше.
— Мы уже пять лет женаты, сударь, — сказала баба, стыдливо прикрывая рукой щербатый рот, в котором не хватало передних зубов.
Кто-то пришел сказать хозяину, что корова телится. Он встревожился и поспешно ушел; это вполне понятно; что может быть важнее для хорошего хозяина?
— Соблаговолите присесть, — сказала баба, обтерев рот фартуком.
Я присел на стул.
— Как же вы здесь спите вчетвером? — спросил я хозяйку.
— Очень хорошо. Муж с мальчиком на кровати. Я каждый вечер приношу солому, расстилаю ее на полу и сплю там с двумя детишками.
— И зимой тоже?
— И зимой. Домик хороший, тепло у нас, как на печке.
Она с гордостью стала показывать все свое добро: прибитый к стене ящик с солью, ларь с мукой под кроватью, маленькую керосиновую лампу над столом. Ни разу в жизни я не видел хозяйки, которая так гордилась бы своим жилищем.
Я побеседовал с ней, расспросил, как ей живется. Она рассказывала обо всем откровенно, разумно и милым звонким голоском.
— Как вы познакомились с вашим мужем? — спросил я, когда мы разговорились.
— О, — ответила она, — очень у нас удивительное знакомство было, прямо как в книгах пишут... Мне сосватали его... Вот, говорят, подходящий тебе жених. Не пьет, не грубиянит, заработок у него хороший и обеспечен навек. Я жила здесь неподалеку на одном хуторке, муж у меня на войне погиб... Дай, думаю, погляжу, может, он мне богом суженый. И вот, знаете, сразу я ему полюбилась. И я тоже вижу — человек очень хороший.
— И что ж, приехал он за вами в телеге с колокольцами, как принято в здешних краях?.. Хозяин запряг четверку лошадей, и вас привезли в дом к жениху?
— Ой, нет, — ответила хозяйка, — счастью моему тут же позавидовали и задумали жениха отбить у меня. Насплетничали, будто я модница, мотовка какая и не гожусь бедняку в жены.
Она гордо вскинула голову.
— Это я-то не гожусь в жены бедняку? Да у меня все родичи в батраках жили по хуторам. Мы всегда жили до того бедно... И всегда-то мы бедовали, даже есть было нечего. И вдруг такое наговорили про меня!.. Всё зависть людская... Хотели ему девку одну подсунуть, да такую, что и сказать стыдно... Сама грязнуля и кругом только грязь разводит... Сказали, что она ему под стать... А он-то, дурной, чуть было не обвенчался с ней... Но мне вдруг точно в голову ударило: что, мол, с моим инвалидом стало? Куда он подевался? Ни слуху от него, ни духу. А ведь как приветливо встретил меня.
Она передохнула и быстро, быстро заговорила.
— Мне это как в голову ударило, я в тот же вечер отправилась пешком и заявилась к нему. А он, сударь, ночной сторож, больше его никуда не приставишь... Я знала, что по ночам он не спит... Ну вот, изволите ли видеть, рассказал он мне обо всем по порядку, и я ему тоже обо всем... Так мы с ним побеседовали... Снова я ему очень по душе пришлась. «Не уходи, говорит, оставайся у меня»... А я говорю: никак, мол, нельзя, должна я с родней попрощаться, да и добро свое, хоть и мало его, а все же взять с собой... — «Да ты хоть ночку переночуй»... Так я и осталась...
Хозяйка снова поднесла руку к губам и улыбнулась.
— Тогда у меня еще и зубы целы были, так очень я ему в ту ночь полюбилась... А наутро попросил он телегу, и поехала я за своими пожитками, да бумагу выправила.
Скромно и стыдливо рассказывала она обо всем, а лицо ее так сияло, что, казалось, в темной комнатушке стало светлее.
— А где ваш муж? — спросил я.
— Ой, он сейчас в городе, с ним беда приключилась. С лестницы упал. Хоть он и одноногий, а пришлось ему пособлять сено укладывать. Он и соскользнул со стога. Разбился, и повезли его в больницу. Два месяца пролежал, и тогда врачи сказали, чтоб ехал домой, другим, мол, койка нужна. А он как слез с койки, снова упал. Не мог на ногу встать. Тогда осмотрели его и заметили, что нога у него сломана, даже сгнила уже у бедняги. Вот и отрезали вторую ногу, а теперь он поправился. Была я у него в больнице, когда приходила в город за четырьмя пенгё — это он пенсию получает как инвалид войны... Теперь он здоровехонек, совсем как огурчик стал. На той неделе, когда телега в город пойдет, и его, душеньку моего, привезут.
В комнату вошла девочка. Она несла на руках шестимесячного младенца. Потом вошел мальчик. Дети были румяные, как яблочки, и веселые, словно хорошенькие беленькие поросятки.
Они окружили мать, уцепились за ее фартук. Мать послюнявила кончик фартука и обтерла им личики.
Я почувствовал, стыдясь, что нахожусь на острове блаженства.
1936.
Касатки[1]
Когда Кубо получил место скончавшегося илошвайского трубочиста, он потащил своего нового подручного по всем окрестностям, чтобы познакомить его с работой. Пустить подручного одного он не мог никуда, ибо Матэ в своих скитаниях пришел в Илошву из Альфельда и ни звука не знал по-словацки.
Молодые трубочисты весело шагали по горным тропинкам. Тихий словак Кубо был смышленым, понятливым парнем. Он обо всем расспрашивал своего товарища и, услышав что-либо толковое, серьезно говорил:
— Это практично. Право-слово!
А если узнавал у своего спутника о каких-нибудь новых нравах или обычаях, то умиленно говорил со странным илошвайским выговором:
— Это шикарно! Право-слово!
Они быстро подружились, потому что оба были молоды, и хотя долговязый Кубо вел себя степенно, как и подобает будущему мастеру, однако и он был трубочистам. А печальных трубочистов, как говорил Матэ, еще свет не видал.
Сам он был сущим бесом. Стоило ему заговорить о девушках, как долговязый словак останавливался и смеялся до упаду. Особенно он хохотал, когда Матэ рассказывал о своих уловках с девушками. Стоит, мол, ему только глянуть на девчонку, как ей тут же крышка. Истории он и вправду рассказывал смешные, поведал даже об одном случае, когда он прямо от алтаря увел чужую невесту. Дескать только глянул на нее, и она уже не посмела оказать: «Да!»
Рассказывал он эти истории препотешно, но добряк Кубо, насмеявшись вволю, тут же говорил, качая головой:
— Ладно, ладно, друг, но это еще не все! Что же девушка-то сталась?
— Девушка сталась? — воскликнул Матэ, смеясь тому, что Кубо чудно говорит по-венгерски. — А то, дружочек, что она и поныне живет и здравствует, коли не померла. Ишь, что выдумал. Не могу же я жениться на каждой девушке, с которой поцеловался.
— Вот это практично, — сказал Кубо, рассмеявшись.
Они взобрались на вершину горы, откуда открывался чудесный вид. Матэ остановился передохнуть — ему не нравилось лазать по горам, — а отдышавшись, громко затянул заливистую песню альфельдских трубочистов:
Я — касатка-птица,
Обожает меня, любит молодица,
Эх, когда полощет и стирает!
То, что в саже, — она любит, обожает!
Пер. Л. Мартынова
— Шикарная песня, — сказал Кубо, выражавший все двумя словами: шикарно или практично.
Матэ подставил ножку верзиле словаку, и тот упал в высокую горную траву. Потом Матэ разбежался и перепрыгнул через Кубо, да не поперек, а вдоль.