Сергей Ершов любил называть себя вольным художником. Художника, в буквальном смысле этого слова, из него не получилось, но вольной профессией он все же обзавелся. Он был высок, худ, с профилем, вырисованным прямыми сильными линиями, с короткими, торчащими щетиной черными волосами, лишь слегка усыпанными снежинками седины. Сергей Ершов владел тремя языками, в государственную контору не ходил: где договор переведет, где проект, статейку, посидит на синхронном переводе, а там, глядишь, уже и на пиво, и на сыр набежало, а большего он и не искал. Так уж получилось, что Ершов родился в нашей стране, познал все ее прелести на своей шкуре и не имел ни малейшего желания строить себе гнездо… Но он и болел своей несчастной родиной, любил ее и не только никуда убегать не собирался, но даже не мог подолгу удерживать себя в придуманной роли ироничного созерцателя — и вляпывался из одной авантюры в другую.
Об одном из самых невинных его приключений — эта повесть.
Против Ершова сидела тридцатилетняя барышня, которая примечательна была лишь крайне длинным заостренным носиком и непомерно большой грудью на тщедушном субтильном теле. Она утирала батистовым платочком уголки выпуклых серых глаз, но тушь уже все-таки успела растечься паутинкой.
— Что делать, Серж, что делать? Теперь они убьют меня, я знаю, они обязательно меня убьют.
— А ты не бредишь, Галя, погоди, — пытался успокоить ее Ершов. — Это не истерика? Ты пережила такое потрясение, может, тебе все кажется?
— Даже ты не веришь. Куда мне идти? В милицию? Да ведь если они узнают, что это убийство, то именно я окажусь преступницей. Если до этого и меня не отравят.
— Но зачем?
— А зачем отравили Женю?
— Хорошо. Успокойся. Если ты права, то произошло два убийства, целых два. Ведь ты их совершить не могла, второе теоретически — да, но первое? Так, может, если у тебя есть сомнения, то следует обратиться к властям?
— А ты забыл, кто у нас власть? И потом, отца Гаврика кремировали. Яд найдут только в Жене, а я фармацевт.
— Но ты уверена в отравлении?
— Так в этом же все и дело, я же говорила тебе…
— Ну, повтори.
— Я же рассказывала, мы приехали к Инке, развлекались. Потом приехал мэр, помянули его отца, и Гаврик расчувствовался, вспомнил, как все тогда происходило. А тут мой Женя возьми и ляпни, что точно так же Сократ умирал, когда цикуту выпил, ходил и бормотал, и добормотался. И все вроде нормально шло, но вдруг по дороге домой Женя начал умирать, и умирать так, как и Сократ, и отец мэра. Остановились, пока я его на свое место перетащила, пока до больницы доехали, он почти уже и не дышал, и никакие реанимации ничего не смогли, и все на диабет списали. Никто о кониуме даже и не подумал.
— А это еще что такое?
— А это современное название цикуты, кониум применяют в гомеопатии, ъ очень маленьких дозах. Но я в своей аптеке могла бы достать его достаточно.
— Но ведь Женька, на самом деле, болел, может, это не убийство?
— Последнее время он был полностью компенсирован, и главное, он умер точно так же, как отец Гаврика, так же, как Сократ, я Федона не один раз перечитала.
— И ты пришла ко мне, свободному художнику и авантюристу?
— А к кому же мне еще идти, Ерш? Ты столько лет был нашим другом, ты должен меня спасти. Ведь рано или поздно, но убийца решит напасть на меня, ведь он догадается, что я знаю о преступлении.
— Отлично! — Ершов хлопнул в ладоши. — У меня нет ни лицензии на частный сыск, ни маузера в деревянной коробке, но гулять так гулять.
В тот же вечер Ершов набрал номер телефона дочери мэра — Инны. Надо сказать, что до перестройки мэр рабо тал профессором политэкономии социализма, тоже был человеком не маленьким, но еще не настолько оторвался от народа, чтобы запретить своей дочери вращаться в компании с одним веселым остроумным молодцем, то есть с Ершовым. Отозвался автоответчик. Ершов на секунду замешкался, но потом продиктовал:
— Старуха, тот самый Ерш беспокоит, есть дело на полмиллиона долларов.
И назвал номер своего телефона.
Инна позвонила через два часа.
— Тот самый Ерш?
— Старуха, милая, чертовски рад тебя слышать.
— Ерш, я лет десять назад могла быть старухой, а теперь это не годится, ибо звучит крайне двусмысленно.
— Девонька моя, как же нежен твой слух, но потому-то тебе и звоню, тебе, обладающей изящной речью и тонким вкусом.
— Я сражена.
— А если серьезно, то учти, что я перевел пару гениальных текстов. Я, сама знаешь, парень простой, деревенский, перевожу-то, дай Бог каждому, но стиль… но лоск… Мне срочно требуется гениальная соавторша, которая гениально владеет словесностью и крайне красива, сие тоже обязательно, ибо, как тебе известно, я старый эстет.
Трубка хмыкнула:
— Эстет, а тексты гениальные?
— Ста… извини, девчоночка, обижаешь.
— Тогда закинь их завтра. Ты на колесах?
— Увы, увы, увы! Но Ван Гог тоже умер нищим, — засмеялся Ершов.
— Тогда я к тебе, Ван Гог, сама подскочу часикам к восьми.
— Утра?
— Ты и вправду Ван Гог. Какая же порядочная женщина в такую рань встает? В восемь вечера.
— Идет.
Следующим утром Ершов решил провести разведку. В довольно недавнем прошлом ему однажды пришлось послужить науке в качестве объекта Изучения. В те времена Ершов еще верил не в Бога, а в справедливость и попал в институтскую травматологическую клинику, где по ходу возвращения к жизни стал материалом одной докторской и двух кандидатских диссертаций. Там же Ершов познакомился с одним очень забавным дядюшкой, к которому и поехал. Дядя числился профессором-диагностом, был он кряжистый, толстый, лысый коротышка с простой украинской фамилией Быченко и сложным красивым именем Иерихон. Ершов поинтересовался тогда, откуда взялось такое удивительное имя. Быченко хмыкнул:
— Видимо, для удовольствия моих будущих друзей меня так назвала мама. Звучало красиво, а теперь даже жена… — Иерихон прыснул. — Хера, Херочка. Но ей прощаю, она-то знает, что говорит. Дело в том, что, когда я родился, папы не было дома, вот мама и учудила, она у меня мастерица на выдумки, за ней глаз да глаз нужен. Но это что, знал бы ты, сколько у меня до войны фамилий было…
— Как так?
— Папа постоянно ездил в Германию, и каждый раз почему-то под новой фамилией, но его так изучили, что последний раз и вовсе не пустили, службу папе пришлось сменить, а фамилия Быченко осталась.
Уникальность Иерихона заключалась и в том, что за жизнь он сменил три профессии и столько работ, что создавалось впечатление, будто в городе, по крайней мере среди элиты, нет ни одного человека, кого бы он не знал лично.
Иерихон очень обрадовался, встретив Ершова, и заговорил о высоких материях. Говорить Он мог часами, легко меняя русло разговора, не позволяя собеседнику и слова вставить, но Ершова высокие материи не интересовали, и он, говоря образно* взял Быченко за рога:
— Меня интересует наш мэр.
— Гаврилов? — сразу включился Иерихон. — Я его по старой дружбе Гавриком зову.
— И не только вы.
— А Гаврик мужик умный, жадный, правда, он своим жмотством славился еще в студентах, я тогда с войны пришел, он — из школы, но учились вместе. Его покойного отца тогда из НКВД выгнали, и он у нас начал историю партии преподавать. Тогда за каждый сданный конспект в специальную ведомость ставили крестик, а Гаврик — сын доцента, что ему стоило помочь. Так нет, разведет говорильню о том, как сделать это трудно, сколь опасно, ведь не какая-то там хухра-мухра, а история самой ВКП (б), и такую цену за каждый крестик заломит…
— Ну, а сам покойный что за мужик был? — поинтересовался Ершов.
— Говорят, когда-то страшным был человеком, но после сорок восьмого, когда я его знал, сам всех боялся, любил плакаться в жилетку: «Мы, идеологи, по проволоке ходим, мы ведь публично выступаем, а какое время… Сегодня передовицу читаешь, а завтра за эти слова к стенке». А в целом же, — Иерихон задумался, — кремень был дед, верующий: Маркс, Ленин, партия — свято. Когда перестройка только началась, и Гаврик полез со своими демократическими статьями, старика чуть кондрашка не хватила. И кодекс моральный блюл по принципу: раз сегодня ты изменил жене, значит, завтра предашь родину, а уж если ты разведен, то скорее всего ты — американский шпион.