Александр Хьелланн
ЭЛЬСЕ
Рождественский рассказ
I
Мадам Спеккбом принадлежал дом, который назывался «Ноевым ковчегом». Внизу, в теплых, уютных комнатах, на солнечной стороне жила она сама. Верхний этаж занимала фрекен Фалбе с братом. На чердаке же — в доме было всего два этажа — под крышей, под лестницами и за трубами ютилась куча нечистых тварей, носивших общее название «Банда».
Мадам Спеккбом была не просто умная женщина, она была, как говорят в народе, «знающая женщина», то есть доктор, или знахарка, как ее называл настоящий доктор.
Однако это ничуть не трогало мадам: у нее была своя хорошая, прочная практика, и ее искусство приносило ей как деньги, так и научные триумфы.
Конечно, та часть жителей города, которая прибегала к искусству мадам Спеккбом, не относилась к числу самых благородных, но зато безусловно была наиболее многочисленной. Порой случалось, что у нее на излечении находилось сразу пять-шесть пациентов — в маленьких клетушках и закуточках, которых в доме было невероятное количество, а особенно по вечерам, после работы, она по горло была занята посещением больных и приемом самых различных пациентов.
Если же среди больных попадался такой, который находился ранее на излечении у настоящего доктора — у окружного врача Бентсена, — тогда маленькие карие глазки мам Спеккбом загорались и она встряхивала шестью седыми буклями, которые висели у нее на гребне над каждым ухом, говоря:
— Раз уж вы побывали у такого ученого человека, то вряд ли старая беззубая женщина сможет помочь вам.
В этих случаях приходилось долго уговаривать ее, пока она не соглашалась сжалиться над больным, но зато если уж она бралась за его лечение, то оказывала особое внимание пациентам, перед которыми «спасовал» настоящий доктор.
И среди жителей города — даже среди самых почтенных — ходили бесчисленные рассказы о поразительном искусстве мадам, а стоило только назвать ее имя при докторе Бентсене, как старый почтенный господин вскакивал, краснел как рак, разражался потоком проклятий и бранных слов, хватал свою шляпу и убегал.
Дело в том, что, когда доктор Бентсен приходил к простым людям, он никогда не снисходил до объяснений: для этого он слишком глубоко презирал невежество. Он только говорил: «Сделай так и так, и вот тебе лекарство».
Если же лекарство сразу не помогало — а это может случиться с самым лучшим лекарством, — то люди начинали чувствовать досаду на эту дорогую водичку из аптеки и на этого строгого доктора, который только входил, отдавал, не садясь, приказания и уходил.
И тут появлялась на сцену мам Спеккбом.
Она усаживалась и обстоятельно растолковывала, что с больным: причиной его болезни оказывались либо какой-нибудь «дух», например земляной, водяной, а то и трупный дух, либо «застрявшая капелька крови», либо еще что-нибудь в таком роде.
Подобное объяснение, конечно, нетрудно было понять, а когда мадам давала лекарства, то это были штуки, которые крепко пахли и обжигали, и сразу было видно, что тебя не надули.
И если эти лекарства и не всегда помогали, то ведь известно, что даже мам Спеккбом не властна над жизнью и смертью, но тем не менее тут было сделано все, что только можно было сделать, а это во всяком случае несравненно лучше, чем быть отправленным на тот свет подозрительной ученостью доктора, как это случилось с очень и очень многими. Кроме этого, мадам была намного-намного дешевле.
В работе мадам помогала молоденькая девушка по имени Блоха. Мадам взяла ее к себе в дом после того, как вылечила от тяжелой болезни глаз.
Родителей у Блохи не было. Ее звали Эльсе.
Не думаю, чтобы у нее когда-нибудь была фамилия. Дело в том, что она была дочерью одного из самых почтенных господ в городе, чье имя ни в коем случае не могло быть записано в метрической книге.
Когда умерла ее мать, служанка, Блоху взяли на воспитание в приют для младенцев. Там она и получила свое прозвище. Это прозвище дали ей из-за темно-коричневого пальто, которое досталось ей при рождественском распределении подарков. Оно было сначала такое большое и длинное, что когда девочка прыгала в нем, она напоминала блоху, и нашелся остроумец, который придумал ей эту кличку.
А пальто это было из такого прочного материала, что она не расставалась с ним, пока не выросла; вначале это было пальто, затем жакет, потом безрукавка и, наконец, — капор с розовыми завязками.
Она еще носила этот детский капор с розовыми завязками, когда у нее началась болезнь глаз. Бентсен, будучи врачом приюта, провозился с ней примерно с полгода, пока она не залегла, как маленький звереныш, в темном углу, поднимая крик всякий раз, когда ее поворачивали к свету.
Но тут фрекен Фалбе стала тайком лечить ее у мам Спеккбом, и трудно сказать, что уж там сыграло роль, но только ребенок выздоровел.
Доктор Бентсен торжествовал: наконец-то ему удалось справиться с этим неподатливым воспалением!
Но тут мам Спеккбом не в силах была больше молчать, и разразился крупный скандал. Фрекен Фалбе пришлось выйти из правления приюта, где ее, впрочем, уже давно смертельно ненавидели. Доктор Бентсен рвал и метал, и даже самой маленькой Эльсе пришлось страдать из-за своих новых, сверкающих глазок.
Тут-то мам Спеккбом и взяла ребенка к себе в дом — отчасти из-за того, что была человеком состоятельным и добросердечным, отчасти из-за того, что ясные глазки Эльсе служили ей аттестатом окулиста; наконец она могла при помощи девочки дразнить доктора Бентсена.
Стоило ему только пройти мимо Ковчега — а проходить ему тут приходилось много раз в день, — как мам Спеккбом хватала девочку, сажала ее на подоконник и хлопала по затылку, чтобы она кивала доктору, И когда ей таким образом удавалось заставить его повернуть к ней перекошенное злобной гримасой лицо, мам Спеккбом торжествующе встряхивала своими шестью буклями и давала Блохе кусочек сахару…
Эльсе росла и постепенно превратилась в изящную, стройную девушку — белокурую и слегка бледноватую, но все же вполне здоровую.
У нее был веселый и легкий характер, и она обладала каким-то особым уменьем всегда быть чистенькой и аккуратной и содержать все вокруг себя в порядке и чистоте. Но как только мам Спеккбом пыталась заставить ее стирать, убирать, шить и вообще «приносить пользу», с Блохой совершенно ничего нельзя было поделать: у нее «начинало болеть» то тут, то там, и никакие добрые советы и горькие травы мадам не оказывали ни малейшего действия.
Мам Спеккбом, как уже сказано, была ко всему еще и «знающая» женщина. Она прекрасно знала эту болезнь, которая начиналась как раз в дни уборки и всегда исчезала, словно по мановению волшебной палочки, в воскресенье утром. Но когда она увидела, что в данном случае болезнь проявляется в неизлечимой форме, она лишь встряхнула своими буклями и пробормотала что-то насчет «этой проклятой голубой крови».
Однако больные любили Блоху, хотя ее, собственно, нельзя было назвать верной и самоотверженной сиделкой. Но стоило ей пройти через комнату или просунуть в дверь голову, казалось, что боль и скука проходили; и мам Спеккбом хорошо понимала, какую роль она должна была отвести в своем лечении веселому смеху Блохи. Потому что ее смех не был похож ни на какой другой смех, который когда-либо звучал в «Ноевом ковчеге». Этот смех взлетал вверх по лестницам и сбегал вниз в погреб, он проскальзывал сквозь замочные скважины и проникал в сердце, так что одним становилось тепло на душе, а другие сами не могли удержаться от смеха. Но каждый из них отдал бы все, чтобы слышать, как смеется Блоха.
А она смеялась бесплатно над всем или ни над чем — как придется. У нее были алые губы и здоровые, крепкие зубы; но ярче всего сверкали ее глаза — гордость мам Спеккбом: ведь ученый доктор «спасовал» перед ними…
Ковчег мадам Спеккбом был построен не столь тщательно, как Ноев. По правде говоря, это был не дом, а самая настоящая развалина, которая стояла только потому, что к ней был пристроен другой дом — поновее и покрепче. Но поскольку Ковчег, как и все старики, не мог примириться с мыслью о том, чтобы пользоваться помощью молодежи, он все больше отшатывался в сторону, протестуя против этого содружества, и, наконец, угрожающе повис над крутым склоном, восточная часть которого спускалась к гавани и причалам.