Потом внутри что-то подкипало, пересыхало, чернело как подгорающее варенье. И я начинала с ненавистью вглядываться в людей.
Особенно в супружеские пары. Думала, чертовы-чертовы пары. Как я ненавижу вас, пары! Пары молодые, пары старые. Всех, кто держится за руки до скончания своего века! Всех, кто питает на этот счет иллюзии! Ненавижу!
* * *
Возле меня лежит пара молодых итальянцев. Отец возится с дочкой – о, бамбина! Бамбина кричит: папа, папа, иль скарабео пер уна фортуна! Папаша бежит. А матери до жука нет дела, она трещит по телефону, оглаживая шикарные ноги. Откуда у итальянок такие ноги? Заходишь в СПА, лежит, ноги кверху, расположила на стене – точные, тонкие, ноги девочки. Подымается – а ей лет шестьдесят. Свинство.
Надо мной возникает Григорук:
– Сейчас будет прием у миллионера. Фуршетик ням-ням. Надо надеть свое кавалли.
Я не могу, Григорук, давай я буду лежать здесь и тихо смотреть на море, на два ялика, выстроившихся один за другим как уточки, две уточки на линейке горизонта, на вечернюю вуаль света, на море, залитое алюминием. Ничего этого я, конечно, не говорю, а стону:
– Я не могу…
Григорук берет меня за ноги, тащит и говорит:
– Подымайся, мордяускас, идем отрабатывать.
На вечеринке престарелый миллионер прицельно присматривается к моделям. Компания, конечно, похабненькая. Модели разоделись, точнее, разделись, как могли. Из глубин виллы вышла заплаканная девушка миллионера, бывшая «Мисс Эстония». Она сильно беременная. Она подходит к бару и наливает себе виски, бросает лед. Она режет глаз на фоне общего праздника. Итальянский гумберт хватает ее за руку и резко что-то тараторит, «Эстония» плачет. Уходит.
Григорук победно стоит в бирюзовом платье с развевающимися розовыми воланами. Волосы себе она взбила в гнездо. Небольшое гнездо, в таком болотная птица чомга селится, помню по учебникам. Григорук с осуждением смотрит на мой пляжный сарафан:
– Одеваешься, как бомжара.
– Еще текилки! Ням-ням! Вкусняшка! – общается Григорук с официантом. Официант отвечает:
– О май френд, хаур а ю?
– Ответь ему, Тарасова, что он хочет? – беспокоится Григорук. Она стоит рядом с пальмой, почти такая же длинная, ветер рвет на ней воланы, а на пальме листья. Отца певиц уронили в бассейн, и он вылезает в мокром пиджаке, разочарованно вытаскивает из кармана мобильный, модели хихикают, миллионер накидывает на папу халат.
Григорук дошла до кондиции и ругается на русском с официантом:
– А я тебе говорю, арабская морда, ты больше лей! Джину, джину! Не воды. Ну везде наебывают!
* * *
По каньону Григорук бредет, как сама говорит, «на каблуку» – и ей тяжело.
– Водички тут негде купить? – спрашивает она гида Ахмада. Вокруг пустыня и раскаленные камни. Ахмад, крупный египтянин килограммов ста тридцати, с чувством ловит Григорук, которая с воплем скатывается в расщелину. Меня он не ловит, видимо, у меня отрешенный вид.
– Пачиму подруга такой? – спрашивает он Григорук.
Григорук крутит у виска.
– А, дурное! Влюбилась, а у того жена и дети.
Ахмад оживляется:
– У нас можно второй жен. Главное – деньги быть, калым, золото. Можно жить второй жен!
Григорук говорит мне:
– Видишь! А я тебе что говорю! Твой этот мусульманин тебе глаза пудрит, а потом раз – и будешь сидеть в парандже и тапочках.
Вечером Григорук бурчит: пойду пройдусь. Приходит лирическая. Сообщает:
– Та в автобусе чуть-чуть поцеловались.
Я смотрю на розовую гору, как она медленно гаснет в черноте ночи.
* * *
Я не могу воткнуться в его спину носом, не могу даже обхватить, как все влюбленные во сне. Но если/когда он остается – тоже нельзя. Если положить руку на его лопатку, он повернется. И, уже совсем одуревшие от друг друга, мы станем смотреть, не отрываясь, истончаясь и коченея смотреть. А потом и не только смотреть, и не только, и не только.
Память об этом здесь – убивает.
Страшно, потому что мы можем раствориться друг в друге. А я не имею права – на «растворимся». Надо оставаться в рамках себя и оттуда устало смотреть. Истончаясь и коченея – одной.
Он пахнет фланелькой. Все равно, даже голый, пахнет фланелькой – мягким воротничком прилежного мальчика, детским материалом, ворсистым, покорным в сгибе как замша. Материалом пижам и ночных сорочек, халатов для детского сада и фартушков для уроков труда. Мальчуковых рубашек для хора. Ползунков и чепчиков. С молочным, как детское темя, запахом. Даже странно, чтобы взрослый мужчина так пах.
Я – глагол первого лица единственного числа – тебя, моя фланелька, моя бязь, ситец мой и мой мадаполам. Я бы могла тебя гладить вечно по круглой голове и дышать в затылок, если бы только… Когда бездетный человек погладит мягкий затылок ребенка – он ощущает чувство незаконности в собственной руке. Так и здесь.
Я слышу этот запах, даже отодвинувшись от него далеко. Я чувствую его, даже окунув нос в подушку. И вот я засыпаю тяжело, как одурманенный олеандрами король-эстет, пожелавший свести счеты с жизнью сладостью экзотического цветка.
* * *
Ночь. Розовые цветы олеандра пахнут как тлеющие благовония.
Григорук спит, я вышла во двор. Ужасно хотелось танцевать под звездами: включила в айподе Lucy in the sky – и хотела было отжечь по подсвеченными фонариками дорожкам, но благоразумие победило. Над темным пляжем, где стоят пляжные грибы, сияет детская площадка-пиратский корабль – огромный, с украшенными мачтами. Созвездия все перевернуты. Месяц висит как символ ислама. Вижу, как в море падают три звезды.
Днем. В ресторане подают гриль. Гриль пахнет, но его не дают.
– Мясо скоро? – спрашивает с тоской русский.
– Мяса-мяса! – ласково отвечает официант.
Официанты тут по лицу знают, кому сказать бон джорно, кому добрийдэн.
В будке над пляжем как судья на матче сидит спасатель, лицо его хмуро. Как только русские туристы, раскинув руки, бегут навстречу кораллам, а заодно травматологу, он зверски свистит. Свет лежит чешуей на воде, воду взрезает черный рукав водолаза. Прошли две девушки в персиковых бикини, одинаковой формовки тела, только у одной тело раскрытое, знающее себе цену, у другой зажатое, занятое внутренним.
Григорук говорит:
– Забрала с ресепшна деньги и кольцо. Та на фига мне этот цирк. В номере надежнее.
Она плавает по полчаса, медленно, с достоинством.
– Людочке надо сбрасывать, – говорит, стоя надо мной, сверкая телом и оттягивая кожу на бедрах. – Тебе бы тоже не мешало. – Оглядывает меня критически. – Животяускас наела – мама, не балуйся!
– Пойду возьму бухаускас. – Возвращается с египтянином, который несет зонтичный коктейль. Он смотрит на Григорук подведенным черным глазами и говорит:
– Красивий.
Григорук где-то натырила физалиса, выкладывает гору на поднос и говорит:
– Закусяускас.
Я вдруг начинаю рыдать. Григорук растерянно обнимает меня и качает:
– Все пройдет, все пройдет… Ну что ты как маленькая…
Порыдав, я иду плавать и все стирается: горечь и слезы, и теплая вода.
Уходя с пляжа в детстве, всегда остро чувствовал, что сегодня купаешься последний раз. Прощался с морем, гладил его, увещевал, договаривался. Говорил: до завтра. Море, море, мой дружок, зачем сбиваешь меня с ног? Ну и не вытащить при этом было, такое было горе – в последний раз купаться.
* * *
Камень воткнулся в мое колено, как айсберг в титаник – быстро и сокрушительно. А с виду был такой безобидный круглый камень, в Крыму такие только соскользнут и обдерут кожицу. Этот прям раскроил. Дыра глубиной в сантиметра полтора. Меня это потрясло: вот была целая нога, и вот нога нарушенная. Так о хрупкости человеческого существа и задумаешься.
Дело было даже не на коралловом рифе, а в Соленом озере. Это такой водоем, сообщенный с морем. Скала посередине. На ней ступенечки – залезать. Не то что бы какое-то запрещенное место.