Андрей Геласимов
Бумажный тигр
Фотограф Бен Хафф (Ben Huff)
Зажав правой рукой ворот пальто у горла, Потапов шагнул на улицу. Дыхание от холода жестко перехватило, на глаза навернулись мгновенные слезы. Уши и саднящую лысину стянул тяжелый ледяной панцирь. Метрах в пятидесяти от входа в гостиницу он разглядел шашечки такси и замахал рукой, подзывая машину. Перчаток у него тоже не было, поэтому рука почти сразу застыла, однако шашечки с места не тронулись. Потапов рывком поднял жалкий воротничок своего пальто и осторожно зашагал по обледеневшему тротуару. Сам себе он напоминал в этот момент оторвавшегося от корабля космонавта. Невидимый шланг, который, как пуповина, соединял его с базовым модулем, разорвался, и, беспомощно размахивая руками, он плыл теперь среди сверкающих звезд в абсолютно безвоздушном пространстве. Дважды поскользнувшись, Потапов доплыл до такси, распахнул дверцу и, не говоря ни слова, упал в теплую прокуренную мякоть салона.
— И чего? — спросил его грузный водитель, не поворачивая головы
— Ничего, — ответил Потапов и вытер слезы.
— Погреться залез.
— Двести рублей.
— Да хоть триста.
— За триста я тебя еще и покатаю чуток.
— Отлично… Тогда поехали. Мне телефон купить надо. К ближайшему магазину подбрось.
Его собственный смартфон погиб на сорокаградусном морозе около часа назад. Потапов слишком долго продержал его в руке, не решаясь набрать номер, и аппарат перестал подавать признаки жизни. Подмороженные пальцы теперь болезненно ощущали каждую складочку в кармане пальто. За десять лет отсутствия в родном городе он совершенно забыл, что такое зима на Крайнем Севере.
— Только что прилетел? — завозился таксист на своем сиденье.
— Пару часов назад. — То-то я смотрю, одет не по сезону. Весь на стиле такой. Кем трудишься?
— Я режиссер. — Ух ты… — Слушай, поехали, а? Водитель тронул свой ГАЗ-24 с места, и, постукивая колесами, как поезд на стыках, старенькая «Волга» медленно покатилась вокруг площади. Потапов еще помнил это постукивание. Если автомобиль в холода долго стоял на месте, нижняя часть колес дубела и принимала форму прямоугольника, а потом еще некоторое время не могла вернуться в свое круглое состояние. От этого в городе, который из-за вечной мерзлоты не знал железной дороги, зимой то и дело все-таки раздавался веселый перестук.
Притормозил таксист у того самого дома, где Потапов провел свое детство. Еще месяц назад на подобное совпадение он не обратил бы никакого внимания, но сейчас даже из машины вышел не сразу, слегка растерявшись и подумав, что это, наверное, знак.
У короба теплотрассы рядом с кладовками стоял полицейский уазик, а чуть подальше — грузовая машина. Двое полицейских, одетых в громоздкие бушлаты, заглядывали в короб и разговаривали с кем-то внутри.
В кабине грузовика мерцал равнодушный ко всему огонек сигареты. Потапов справился с приступом внезапного головокружения и побрел к магазинчику, над которым светились яркие буквы «СВЯЗЬ».
Ощущение катаклизма и грядущего конца света, охватившее Потапова, едва он вошел в свой старый двор, было ему знакомо. В принципе, оно не покидало его уже несколько месяцев. Прошедшим летом, когда вокруг Москвы от небывалой жары горели деревни, леса и торфяники, а сталинские высотки исчезали в белесом дыму уже начиная с пятнадцатого этажа, Потапов каждое утро подолгу смотрел на раскаленный, затянутый смогом город из своей прохладной квартиры, и мощные кондиционеры, едва слышно гудевшие в каждой комнате, не приносили ему чувства безопасности. Скорее наоборот, они подчеркивали его полную зависимость от множества самых различных обстоятельств, которые обеспечивали его комфорт, но в любую минуту могли обернуться против него, раздавить его в тисках зноя, сплющить, испепелить, уравнять с остальными. При мысли об этих вещах — о прекращении подачи электричества, о крупной аварии в том месте, откуда идет вода, о зное, о панике, о неизбежных вспышках насилия, о беспорядках и массовом хаосе, с которым не справится ни одно государство, а главное, о своем равенстве с остальными перед лицом этого хаоса — Потапов остро улавливал хрупкость не только своей собственной, и для него совсем не маленькой жизни, но и полную беззащитность всего человечества. Впрочем, тут он особенно не лукавил перед собой. Гибель почти семи миллиардов людей представлялась ему больше в элегическом и философском ключе, тогда как свою собственную преждевременную кончину он рассматривал как направленную лично против него трагическую несправедливость. Не боясь по существу самой смерти, он отказывался признать важность и значение того, что погибнуть при большой катастрофе могут буквально все. Эти все для него были тем, с чем он совершенно не хотел уравниваться ни при каких обстоятельствах — даже становясь таким же мертвым, как и они. Смерть для Потапова совсем не имела тех общих и всех уравнивающих свойств, которые, по его мнению, были придуманы лишь для того, чтобы помочь измученным болезнью, или нищетой, или отсутствием таланта некрасивым и неумным людям смириться и принять неизбежное. Свою возможную гибель в большой катастрофе он ощущал как свое персональное поражение, как свою личную, пусть и не очень заметную на общем фоне лажу.
Читая в интернете кликушеские посты о якобы грядущем в 2012 году конце света и прикидывая собственные финансы, которых должно было хватить как минимум еще лет на десять, он делал простые арифметические выводы и находил странное удовольствие в том, что запаса прочности у него оставалось намного больше, чем у планеты. То есть он еще мог позволить себе два-три провальных проекта в своем расписании, а планета в своем уже не могла.
В этом соревновании она ему проиграла. Потапов скользил по наледи в глубь двора, вглядываясь в тот угол, где две унылые пятиэтажки сходились перпендикулярно друг другу. Там темнел вход в его бывший подъезд. Труба теплотрассы рядом с подъездом была привычно покрыта бородой ледяных сосулек, только борода эта была превернута, расширяясь книзу и у своего основания достигая ширины в полтора метра. Вода из трубы, сколько помнил Потапов, бежала всегда. Зимой она превращалась в такую вот ледяную Фудзияму, а летом убегала под дом, где подтапливала потихонечку и размывала вечную мерзлоту, в которую были вбиты сваи несущей конструкции. Дом от этого слегка «плыл», в квартирах на стенах появлялись длинные, уползавшие куда-то к соседям трещины, которые зимой покрывались мохнатым сверкающим инеем, однако труба у подъезда продолжала бежать круглый год, и это никого особенно не волновало. Если кто-то хотел продать в этом доме квартиру, то заклеивал трещины сплошными полосами бумаги, белил стены и только после этих мероприятий звал потенциальных покупателей на смотрины. Бумага отлично держалась месяца два.
Толстые наросты льда под трубой напомнили Потапову окна в его старой квартире. Тройные рамы, законопаченные технической ватой и оклеенные сверху грубой бумагой, нисколько не спасали от наледи, поэтому к весне на окнах наслаивалась шершавая серая муть толщиной не менее пятнадцати сантиметров. Ее лунная ноздреватая поверхность никогда не бывала белой из-за того, что обыкновенная человеческая жизнь в непроветриваемой квартире на протяжении нескольких месяцев производит космические объемы пыли, и то, что не успевало оседать в легких, слой за слоем накапливала на себе эта наледь. Дышать на нее, скрести ногтем или пытаться протаять ее ладошкой в надежде хотя бы одним глазком глянуть наружу было бесполезно. Даже свет она пропускала с трудом. Четыре месяца он сочился в квартиру тихой сапой примерно по часу в день, как преступник, который еще не решился на преступление, а только присматривается. Вся зимняя жизнь в квартире протекала при электричестве. Со временем наледи становилось тесно на стеклянной поверхности, и она перебиралась на рамы, выпучиваясь по бокам, сползая доисторическим ледником на подоконник. От этих ее экспансий краска на рамах и подоконнике каждую весну пузырилась, и тот, кто особенно себя ненавидел, мог с легкостью получить удовольствие, резко проведя по этому месту рукой.