Пела, дрожала всем телом, и плакали молодые подруги… А там, за стеной, хохотал с гостями пьяный отец — староста Садыков и громко хвастался полученным калымом. Чмокали толстыми губами завистливые гости, пили водку, кумыс, ели баранину и орали гнусавыми голосами песни, величая жениха и хозяина. И не было никому дела до тоненькой Бибинор и до ее слез… А в глубине своего дома, осматривая пышные брачные нары, жадно лизал синие губы жених и потирал тонкие, дряблые руки…
Два случая, как два враждебных вихря, налетели на деревню и взволновали старого, сурового муллу Салимова…
Во-первых, приезжали межевые инженеры и к мулле не заехали. Взяли старшину, старосту, понятых и целую неделю мерили земли и проехали по граням. Составляли новые планы, а потом заявили старшине, что часть башкирских земель отойдет в казну… Чесали затылки ошеломленные башкиры, горланили что-то на сходе хриплыми голосами и порешили в конце, что не отдадут они вольные башкирские земли, подаренные им навечно, вплоть до синего Урала… Приходили потом все к мулле Салимову, и он, гневно сдвинув молодые брови, сверкая белоснежной чалмой, кричал, что это приезжали «урус дунгузы»[6], что царь обещал ему золотую грамоту на земли и что царь никогда не обманет старого муллу, три раза побывавшего в Мекке… И он клянется священными листами корана и кровью своей отстоять родные влажные пашни и степь, покрытую изумрудной зеленью… И слушали успокоенные башкиры слова старого муллы Салимова, легче от этого становилось на душе, и все расходились по избам… Но мулла Салимов долго не мог успокоиться, и его давила мысль, что приезжавшие чиновники даже не заглянули к, такому почтенному и уважаемому мулле, у которого часто бывал сам исправник…
Вечером к мулле зашел старшина Карымов. Мягко скрипел ичигами, опять кланялся и целовал пухлую руку муллы. Еще безжизненней было его старое, сморщенное, как у мертвеца, лицо, еще синей казались бескровные губы. Сел на нары и низко-низко опустил седую, бритую голову, с боку которой проходил старый, безобразный шрам…
— Тебе что? — отрывисто спросил мулла, все еще гневный от дум.
Ниже опустил голову старшина и проговорил хрипло:
— Горе, ишан… Горе!
— Что?
— Бибинор… изменила мне…
Точно ужаленный, с побледневшим лицом вскочил с нар мулла Салимов и бешено крикнул:
— Что ты говоришь, старый дурак? Разве мусульманская женщина может изменить мужу? Где это слыхано? Ты ошибся, старый мерин! Или пьян? Я знаю — проклятые урусы и сюда затащили водку… Ты выпил?
— Нет, мулла… нет… — шептал Карымов.
— Ну, значит, не проспался… Разве ты видел с кем-нибудь Бибинор?
— Ханисафа видела… Когда я ездил с чиновниками…. Она…
— Ну?
— Она видела… как Бибинор уходила ночью в степь… И с ней…
— Ну?
— И с ней вместе ходил Якуп…
— Асянов?
— Да…
Замолчали. Багровые жилы надулись на лбу муллы. И долго так молчали, а маленькие стенные часы быстро и проворно чеканили:
— Да… да… да…
— И ты… не убил Якупа? — почти беззвучно спросил мулла.
— Нет…
— Ступай, трус! — резко крикнул мулла и, точно обессиленный, лег на нарах. И на бледном лице его, как бархат, запрокинулись черные брови…
В пятницу в мечети, когда было много молящихся, мулла Салимов после обычных молитв, опершись на посох, взошел на мехрап[7]. Сурово повел глазами. Заговорил тихо, но голос рос молодо и сильно. И зазвенел, как медная труба.
Он говорил о том, что проходит то время, когда ничем не были запятнаны чистые страницы корана и когда душа великого пророка мирно нежилась в райских садах с белоснежными девами… Пришли новые дни, страшные, черные дни, когда слуги пророка начали пить водку, а жены начали изменять мужьям. Горе! Горе! Гремят в могилах кости старых праведных сынов. Горе! Горе! Пришло подлое новое племя и топчет святыни, так бережно хранимые веками… Разве нет для них пенистого кумысу, жирных баранов и степи, потонувшей в бархате весны?.. Разве не стало птиц, резвых коней, зеркальных озер? Где вера и бог? Нет, он не допустит до того, чтобы шаталась, как от ветра ракита на берегу, вера отцов, заснувших там, между старыми березами, где кричат грачи… Он проклянет безумцев, переступивших грань завещанного! Он накажет их по шариату, и гнев пророка вырвет языки и сердца всех неверующих собак!.. Горе преступившим заповеди пророка! Горе неверным женщинам-рабыням! Горе обольстителям!..
Он прокричал последние слова и пошел из мечети. Мертвая тишина шла за ним следом… И четко угрожающе двигалась рядом с ним его длинная тень…
…Было на улице странно суровое зрелище, когда старый мулла наказывал молоденькую Бибинор и стройного, чернобрового Якупа…
По приказанию муллы, Якупа и Бибинор запрягли в дряхлую телегу, которая гулко пронзительно скрипела немазанными колесами. Обвешали Якупа и Бибинор гнилым тряпьем и старой вонючей обувью. Стоял на улице высокий суровый мулла Салимов с гневно сдвинутыми молодыми бровями. И громко приказывал:
— Айда… шайтаны!
И тронулись они, двое, молодые и бледные. Гулко заскрипела телега, а плотная толпа людей дико завыла и побежала наравне. Кидали комьями грязи, камнями, свистели, гоготали… Старые апайки, как ведьмы, отвратительные в своих лохмотьях, забегали вперед и плевали в нежное лучистое лицо Бибинор. Она прятала лицо, и глаза ее, широко раскрытые, были глаза смертельно раненной газели… Бледный и красивый, напрягая стальные мускулы, вытянулся стройный Якуп и легко грохотал телегой, стараясь защитить Бибинор. Далеко отшвыривал старых апаек, они валились на землю, вскакивали, визжали, как дьяволы, и старались плюнуть Бибинор в лицо, а Якупу выдрать глаза… Точно мстили за свои старые жизни рабынь, за черные дни в вонючих ямах, все изжитые без красок, без лучей, без звуков… Кто-то маленький и старый, весь сжатый в комочек, спотыкаясь и падая, бежал сзади всех и плакал надорванным хриплым голосом… То была старая мать Бибинор…
Объехали несколько улиц. Вернулись опять туда, где стоял грозный мулла. Он ударил посохом о землю и крикнул:
— Довольно!
Остановились, все странно затихшие. Отпрягли людей. Шатаясь, плотно закутав лицо, пошла Бибинор в дом старого мужа, который смотрел в окно и лизал дряблые, синие губы. Гордый и прямой, как стрела, с горящими глазами, Якуп тихо направился за деревню, где волновалась степь… Все молча смотрели ему вслед и разошлись, стараясь не смотреть друг на друга. Только долго был слышен на улице хриплый, надорванный плач старой апайки, свернувшейся в комочек у дверей.
Ночь подошла тихая, страстная, с шепотом молодых трав, с безумной отвагой жизни… Горели кроткие звезды. Шепталась дружная трава, завороженная песнями земли. Чертили по улицам вкрадчивые тени. Молчали собаки и не залаяли, когда высокий, стройный человек крался к дому старшины…
Крепко спал старый мулла Салимов, и снился ему великий пророк, говоривший с неба:
— Ты задушил грех, ишан! Я возьму твою душу сюда, где идет вечный, надзвездный пир жизни…
Болезненно кашляя и сипя, спал старшина Карымов. Снилась ему молоденькая Бибинор, молившая простить грех… Жмется упругим телом к хилому, и алые, нежные губы льнут к синим, бескровным… И сладострастно чмокает старшина во сне…
Спит деревня. Плетут кружева на улицах шальные тени. Где-то тихо скрипнули двери. Стройная белая тень поплыла от ворот старшины Карымова, к ней быстро подошла другая… Схватились за руки и побежали туда, в темносиний, упругий мрак, где задыхалась от счастья степь…
1914
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту публикации в книге: А. Туркин. Степное. Издательское товарищество писателей. СПБ. 1914.