Вот тьма разных вопросов, заставлявших меня раздумывать и мечтать. Поэтому, закончив свои копии, я уже больше ни за что не брался. Я не прикасался к чистым полотнам, мои кисти валялись, где попало, ничто не трогало меня, кроме чувства, заполнявшего мою жизнь.
Но то не были прежние мечты, несбыточность и безрассудство которых я признавал уже сам. Напротив, на этот раз мне прежде всего пришла мысль о браке, и с этой минуты она не покидала меня.
В каком счастливом возрасте я еще был тогда! Как прекрасны последние дни перед приходом возраста зрелости и опыта! Никогда не задумываясь прежде о той серьезной перемене в жизни, которую поэты рисуют нам, как могилу любви, а моралисты, – как священное, но отягощенное цепями иго, я сразу заторопился к ней, словно к цветущему благоуханному берегу. Еще не имея понятия, как и чем живет молодая пара, создающая семью, я погружался в составление некоторых проектов, тем более легко выполнимых, что и желаниям моим они сулили близкое осуществление.
Ведь достаточно было пробить дверь в перегородке… Тогда мансарда Генриетты станет нашей супружеской спальней, а моя – нашей мастерской, где моя жена будет трудиться над своими бумагами, а я – над своими полотнами, и наша жизнь потечет в мире, любви и счастье.
Однажды утром, когда я размышлял обо всем этом, облокотившись на подоконник и рассеянно глядя на старого учителя, поливавшего тюльпаны в своем садике, у окна вдруг появилась Генриетта.
Она не ожидала увидеть меня, как я мог заметить по яркому румянцу, внезапно вспыхнувшему у нее на щеках; тем не менее, чтобы нельзя было подумать, будто мое присутствие оказало на нее большее впечатление, чем это допускала ее гордость, она не могла тотчас же скрыться. Итак, она осталась у окна, но чтобы не выдать свое смущение, глядела прямо перед собой на плывущие в небе облака.
Случай был исключительный: наконец-то я мог завязать разговор с той, кого я наметил себе в жены. Сделав над собой невероятное усилие, чтобы подавить волнение, я сказал учителю:
«Эти тюльпаны…»
Едва я произнес эти два слова и не успел учитель поднять голову, как Генриетта исчезла. Разговор на этом кончился.
«А! вы подсматриваете, чем я занимаюсь? – спросил учитель. – Плутишка, я догадываюсь, о чем вы думаете!
Добро бы строить! но сажать в такие лета!
– Прежде всего, молодой человек, это тюльпаны:
Неужли запретить хотите мудрецу
О благе ближних прилагать старанье?
[86]Смотрите, этот разноцветный тюльпан, который в Голландии стоил бы двадцать дукатов, я предназначаю моей жене…
Purpureos spargam flores…
[87]Я уже давно закрыл в смущении окно, а учитель продолжал говорить цитатами.
Неудача моей попытки отбила у меня охоту возобновить ее. Несколько недель я ограничивался тем, что потихоньку следил за привычными занятиями Генриетты.
Она изредка принимала гостей. Когда у ее матери выпадало несколько свободных от хозяйства минут, она приходила к дочери с работой в руках. Тотчас же, прильнув к перегородке, я старался затаить дыхание, чтобы лучше слышать, о чем они говорят.
«Отец, – говорила мать, – придет домой в шесть часов. Я приготовила платье для мальчиков, и мы все вместе пойдем погулять.
– Пойдите без меня, матушка! Если я сейчас оставлю работу, я, наверное, не смогу завтра ее сдать. А ведь завтра четверг, вы знаете – надо платить за квартиру.
– Дитя мое, ты так нам нужна! Как я буду рада, когда братья смогут помогать тебе!
– Я буду тоже рада за отца.
– Отец пока крепок и, слава богу, еще достаточно молод. Но в будущем меня так пугают болезни и старость… Вот когда нам будет трудно без тебя, Генриетта!
– Я тоже крепка и надеюсь еще жить.
– Я тоже так считаю, мое дорогое дитя, но придет пора и тебе устроить свою жизнь.
– Я принадлежу вам, матушка! Я предпочитаю жить в бедности, но вместе с вами, чем разделять ее с кем-то другим и стать вам чужой.
– Значит, ты хочешь найти себе богатого мужа, Генриетта?
– Нет, матушка, я не буду ему ровней. И я не хочу лишать вас моей помощи и работать на мужа, которому ничем не буду обязана.
– Ты права, Генриетта, что не гонишься за богатством. Помни, дитя мое, твоя мать очень счастлива, хотя и терпит нужду; все ее счастье в муже и в детях. Лучше жить в бедности, но с порядочным и честным супругом, чем остаться в девушках, Генриетта! Все беды не от нужды, а от пороков.
– Таких людей, как мой отец, мало, матушка!»
Это все означало, что вовсе не замечая меня, она сделалась мне гораздо ближе; но мое чувство к этой чистой и гордой девушке было так глубоко, что мне стало очень грустно и горько.
Да и весь этот разговор был мне не по вкусу. Правда, слова Генриетты говорили о том, что ее сердце свободно; однако в этом сильном и независимом сердце, способном беззаветно любить, я не находил ни нежности, ни пылкости, без которых юноша моего склада не мог и мечтать его покорить. Только речи ее матери вселяли в меня какую-то надежду. Слова этой доброй женщины, восхвалявшей честную бедность, казались мне божественно прекрасными и шли прямо мне на пользу, ибо я был честен и прежде всего беден.
К сожалению, Генриетта слушалась не только матери. По какой-то странной, но впрочем вполне естественной особенности гордый и независимый характер, присущий всем членам этой семьи, уживался у каждого из них с добровольным, но безграничным подчинением отцу – главе и душе этого семейства. Землемер – человек твердый, строгий, трудолюбивый – не отличавшийся утонченной любезностью и особой учтивостью, оказывал могучее влияние на близких своим примером самоотверженности и безупречной добродетели. Жена любила его благоговейно, а Генриетта, когда ей приходилось высказывать суждение о людях и сравнивать их с отцом, привыкла ставить его выше всех. Таким образом дочернее чувство, более глубокое, чем нежность, более почтительное, чем восхищение, приучило ее к безоговорочному послушанию. Она и ее сердце могли принадлежать лишь тому, кого предпочтет отец, столь достойный по ее мнению руководить ее выбором.
С умилением, часто увлажнявшим мой взор жаркими слезами, я узнал позднее, какого внимания и уважения была достойна эта скромная семья, как поистине велик был этот незаметный человек. Но в те времена их семейные добродетели только мешали исполнению моих желаний. В самом деле, что мне было до того, что эти женщины были послушны своему повелителю и владыке, если я не знал, как к нему подступиться? Что мне было до того, что землемер был строг, тверд, трудолюбив и, конечно, хотел найти эти качества в своем зяте, если у меня-то как раз их не хватало? Оставалось лишь понравиться ему чем-нибудь другим, но у меня так было мало шансов для этого! И, действительно, его суровый вид, надменный испытующий взгляд, резкая манера говорить и властный характер внушали мне такую робость, что в его присутствии я становился бог знает каким неловким, и все мои преимущества куда-то исчезали.
Итак кругом были сплошные препятствия; как это всегда бывает, каждое из них только разжигало мои желания, и думая о том, как бесконечно трудно получить руку Генриетты, я только того и желал, чтобы ее получить.
Я принял рыцарское, но отчаянное решение: сделать первый шаг и признаться моей будущей невесте в любви. Надо было лишь дождаться подходящего случая. Но я так долго и терпеливо его дожидался, что все подходящие случаи ускользали от меня прежде, чем я мог вымолвить слово.
Вот что бывало по утрам. Мы с Генриеттой часто поднимались по лестнице одни, и я уже дошел до такой вольности, что, поздоровавшись с ней, справлялся o здоровье ее отца, или же высказывал свое суждение о скуке затяжных дождей или о приятности хорошей погоды. По крайней мере раз десять я, охмелев от собственной смелости, уже был готов разразиться нежным и торжественным признанием, но в самую последнюю минуту краска бросалась мне в лицо, от волнения я лишался дара речи, и все откладывалось до того времени, когда я не буду краснеть и волноваться. Пока я так колебался, землемер мало-помалу присоединялся к нам, и Генриетта уже входила в мансарду не одна. Но любовь так изобретательна! В часы обеда и ужина Генриетта спускалась и поднималась одна. Мне прекраснейшим образом удалось устроиться так, чтобы мы совершали это путешествие вместе. Дело было за малым: открыться ей. Но в семье вдруг изменили часы трапезы, и я днем и вечером поднимался и спускался по лестнице в одиночестве.