С сомнением, но всё-таки родственники согласились с тем, что я это мог и помнить, но, наверное, нафантазировал и случайно попал в точку.
Более серьёзно к моему рассказу отнеслась тётка, жившая в областном центре и считавшаяся прогрессивной и цивилизованной по сравнению с жителями, хотя и крупного, но всё же райцентра. В молодые годы ей пришлось жить вместе с тётей мужа – интеллигенткой дореволюционного воспитания, которая и научила её нестандартным оценкам повседневного бытия и культуре жизни.
– Когда сомневаешься в чём-то, – говорила моя тётя, – говори правду.
Единственная в нашей семье она вела генеалогическое дерево (не дворянское), отмечая на нем всех известных ей родственников. А кто в нашей стране может сказать, что он знает всех своих родственников до седьмого колена? Да, пожалуй, только органы КГБ, проверявшие всех не менее одного раза в пятилетку.
Вспоминая её, я всегда поражаюсь различию уровней интеллигентности до и после пролетарской революции.
Мои ранние годы прошли в двухэтажном деревянном бараке, типа общежития, где ютились семьи строителей химического комбината. На каждую семью по комнате. Все родственники из деревни старались вырваться в город, и в комнате моего отца постоянно проживало человек по десять, включая и нашу семью. У кого не было родственников, те жили комфортнее.
Деревянные кровати, полати (это нары под потолком), деревянный комод, такой же, но немного поменьше кухонный стол-тумбочка, несколько табуреток, на стене вешалка для парадной и повседневной одежды, прикрытая ситцевой занавеской – вот и вся обстановка жилища. В углу помойное ведро для пищевых отходов и отходов жизнедеятельности организма на ночное время в зимний период, а ночью кое-кто не из младенцев и под себя напускал, особенно если он спал на полатях. Запах такой, что когда заходишь в вокзальный туалет, то всегда вспоминается эта комната.
1953 год. Самый младший – автор
В одна тысяча девятьсот пятьдесят третьем году мы переехали из барака в двухэтажный восьмиквартирный дом, где в каждой двухкомнатной квартире жили по две семьи, как правило, из четырёх-пяти человек. Родственники из деревни остались жить в бараке. Нам дали комнату с фонарём. Фонаря, конечно, никакого не было. Просто в комнате было три окна. Комнатёнка маленькая, но эти три окна ночью светились, как фонарь. Дом строили военнопленные немцы по какому-то не нашему проекту, предназначенному для хорошей и светлой жизни.
Обстановка в комнате такая же, как и у всех: две кровати, шкаф, комод, стол, два стула и две табуретки, этажерка с книгами. До реализации линии партии на удовлетворение всё возрастающих потребностей советских людей было ещё так далеко.
Прелести коммунальной квартиры знают те, кто в них жил. Наше вселение соседями было встречено неодобрительно. Семьи питались поочерёдно на общей кухне. Когда приходила наша очередь приёма пищи, перед нами на горшок усаживался соседский младший сын. Так продолжалось до тех пор, пока мой отец, обладавший удивительным терпением и звериным нравом, если его вывести из себя, не распил с соседом бутылку водки и не призвал его быть мужчиной в своём доме.
Сосед, типичный подкаблучник, по пьяному делу устроил разборку в своей семье и прекратил приправлять нашу еду мальчиком на горшке. На трезвую голову жена устроила ему небольшое ледовое побоище, и недели две любимые супруги ходили украшенные фонарями. Однако это укрепило соседа не только в своём мужском достоинстве, но и в дружеских отношениях с моим отцом.
Несмотря на достижение мира на мужской половине (а это шесть человек с нами, с детьми), женщины продолжали вести холодную войну до нашего отъезда из коммуналки в одна тысяча девятьсот шестьдесят четвёртом году.
Перед отъездом соседка не удержалась и сказала, что по мне и моему брату тюрьма плачет. Лучше бы она этого не говорила. Вместо меня и моего брата оба её сына были осуждены и провели по нескольку лет в местах не столь отдалённых. Плохие пожелания всегда возвращаются к тому, кто их говорит и, как правило, достаются близким людям. Нарушила она заповедь Иисуса Христа – люби врагов своих.
В одна тысяча девятьсот пятьдесят третьем году мы уже были подвижными детьми, повторявшими всё, что говорят взрослые. Результатом повторения сердитого голоса из чёрной бумажной тарелки репродуктора, который сопровождал нас всю последующую жизнь, было предынфарктное состояние наших родителей, когда мы кричали на улице: «Берия шпион».
Этого я сам не помню. Об этом мне рассказала мать. Сказала, что я говорил об этом в присутствии соседей на общей кухне.
Соседи сразу бросили обедать, убрали со стола и молча удалились. Из-за меня они и детей своих впрок отлупили, чтобы не болтали того, что на улице услышат.
У моего отца тоже пропал аппетит. А уж как они сами услышали сообщение Совинформбюро, то немного успокоились, хотя всё равно страшновато было. Про бригадмила (что-то вроде участкового уполномоченного) ничего плохого сказать было нельзя, хотя он пользовался своим служебным положением и хамил в очереди за дефицитом, а уж про Берию и думать страшно было.
Мои отец и мать не были судимы и не сидели в лагерях, но чувство самосохранения у них было на высоте.
– Не высовывайся – это мне долбили денно и нощно. – Высунешься – голову сразу открутят. Все люди завидуют друг другу. Если у тебя есть, а у соседа нет, то сосед обязательно сделает так, чтобы и у тебя этого не было или твоё перешло к нему.
Попытки маленького человека возразить, сказать, что все люди хорошие, натыкались на суждение типа, что, если не знаешь реального положения вещей, то и не пытайся судить о других людях, а думай о том, как самому целым остаться.
Жизнь показала, что они во многом были правы.
Летом одна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года все соседи были свидетелями того, как по двору бежал мальчишка в коротких штанишках с лямками, а за ним нёсся петух, догоняя прыжками и клюя в голые ноги. Увидевшая меня мама отогнала петуха, а сидевшие у дома мужики с костяшками домино и поллитровкой на столике, громко засмеялись.
– Что, парень, видишь, как клюются живые петухи, – сказал сосед дядя Коля, вечно ходивший в майке, один конец которой всегда вылезал из штанов, – хуже, если клеваться будет жареный петух, – с этими словами он пошёл к петуху и нагнулся, чтобы схватить его. Петух изловчился, подпрыгнул и клюнул его в лоб. Дядя Коля схватился за лоб, закричал:
– Убью, твою мать, – и помчался за петухом.
Петуха он не догнал, но подошёл ко мне и сказал:
– Увидишь этого паразита, бей без слов палкой по башке, а хозяину петуха я сам голову отверну, – и пошёл к столу, где у него по костяшкам была «рыба».
Сеть культурных заведений в послевоенные годы не была сильно развита. В городской части посёлка был Дом культуры, где проводились церемонии торжественных вечеров и танцы. В полугородской части посёлка был деревянный кинотеатр «Заря», где перед киносеансами играл духовой оркестр, и устраивались танцы для кинозрителей, ожидающих очередного сеанса. В сельской части посёлка был «каменный» Дом культуры «Энергетик», тоже являвшийся одним их центров культуры. Для пояснения скажу, что все здания по-народному делились на деревянные, каменные и полукаменные, то есть первый этаж кирпичный, а второй этаж – деревянный сруб.
Основными центрами культуры, где собирались представители рабочего класса и трудовой интеллигенции, это, конечно, учреждения питания, то есть столовые, где можно было хорошо поесть с бесплатным хлебом на столах и практически обязательной ядрёной горчицей, посидеть с компанией, выпить кружку пива, рюмку-другую водки или стакан вина (а не брать бутылку и давить её до конца).
У кого была возможность, строили сарайчики, где в городских условиях пытались содержать живность в виде коз и свиней. Владельцы сараев с дверями, выходящими в сторону противоположную от жилых домов, чтобы не мозолить глаза жёнам и другим жильцам, изнывающим от недостатка общения или спиртного, негласно были самыми уважаемыми людьми, как бы владельцами закрытых клубов поселковых джентльменов. После работы члены клуба, взяв бутылку и закуску, шли в сараюшку, где в течение часа-двух предавались воспоминаниями о прошедшей войне или о том, как прошёл трудовой день.