— Все хорошо, — говорит, — чего же лучше надо. — А сама такая пасмурная в кресле сидит, голову на руку опустила. Ну, верно, что голова разболелась. Стала я свечи гасить да взглянула на двери, а Бобров стоит у дверей да с Катерины Алексеевны глаз не сводит. Что, думаю, надо ему? Попросить разве чего хочет, может, в костюме что недостает у него? Костюм у него был мудреный, иностранный, с картинки взят, и сам-то он в нем точно картинка.
Встала, наконец, Катерина Алексеевна, хрустнула так руками и повернулась к двери. Увидала Боброва, вздрогнула вся и даже в лице изменилась и таково гордо говорит ему:
— Что вам нужно? Зачем вы остались?
А он ей отвечает:
— Желал бы я знать, довольны ли вы моей игрой?
— Да ведь я сказала Василью Ивановичу, что довольна, что все хорошо.
— Это вы про всех, а моя роль особенная, большая. Играю в первый раз и боюсь, что в иных местах у меня ненатурально выходит.
А она усмехнулась на это такой особенной усмешечкой да и говорит:
— Нет, это вы напрасно боитесь; в иных местах так даже уж чересчур натурально выходит. — И хочет сама из комнаты выйти. А Бобров ей дерзко так дорогу заступает, а сам говорит:
— Сделайте милость, одну только сцену прослушайте у меня еще раз, и если что нехорошо, скажите.
— Да ведь и суфлер ушел, — сказала Катерина Алексеевна и плечиками сама передернула, как будто недовольна.
А тот неотступно просит: наизусть, говорит, это место знаю. Вернулась Катерина Алексеевна, села и ждет. Подошел он, встал перед ней, сначала все только вздыхает, а потом и начал то самое место, где Лизе Копровой свою любовь изъяснял. И так это он хорошо сказал, что лучше нельзя. И хочет будто Катерину Алексеевну за руку взять и не смеет; смотрит на нее, словно на бога, точно молится. Она взяла да и подала ему свою руку. Схватил он ее руку, целует ее, к сердцу жмет, а сам ей в глаза так и заглядывает. И Катерина Алексеевна ему в лицо пристально смотрит, сама в лице разгорелась, как маков цвет. Да вдруг как вскочит с кресла, выдернет руку, и была такова. Так Бобров и остался на, коленях перед пустым креслом. Положил на него голову да как зарыдает, зарыдает… Мне инда страшно сделалось, — я, возьми, да и убежи. Прихожу к Катерине Алексеевне в комнату, а она у зеркала стоит да на свое разгоревшееся лицо платком машет. Стакан воды налила и выпила за один дух, на часы взглянула, знает, что в это время пора ей у папеньки быть, чай наливать, а сама все не может себя успокоить, все у зеркала стоит и на свое лицо смотрит. И точно, будто лицо у ней другое стало: и моложе и красивее. Пудрой, наконец, себе щеки присыпала, веер взяла, помахалась еще и хочет идти кверху.
— А я, — говорю, — там свечи-то не все погасила.
— Почему?
— Да Бобров там остался, положил голову на кресло да плачет, плачет…
— Молчи, — говорит, — сходи и погаси там свечи, — и пошла из комнаты. А сверху уж казачок летит сломя голову, папенька гневается, что долго Катя нейдет.
Катерина Алексеевна только взглянула на меня да чуть так бровями пошевелила, а я уж поняла, что не болтай, значит, а сама, словно птичка, кверху вспорхнула. Раньше того и не видала я, чтоб она когда бегом бегала. Заглянула я в залу: вижу, свечи там погашены, и никого нету, я к тетеньке в комнату, она завсегда в это время после обеда отдыхала, доложила ей, что чай готов, и сама в верхнюю столовую пошла, может, подать что потребуется. Алексей Игнатьич только что из кабинета вышел и совсем не гневный, а веселый, сел к столу и говорит:
— Ну, Катя, смотри — не ударь лицом в грязь со своим театром, к святкам у нас гости из города будут.
— Кто такие, папа? — а сама ему чай подает, лимон придвигает, ром ставит поближе.
— Женихи, — говорит, — будут, целых два жениха, выбирай любого, — а сам смеется и весело таково ее по спине похлопывает.
Усмехнулась и она и говорит:
— Надоела я, что ли, тебе, папа, что ты меня замуж выпроваживать хочешь. А мне, папочка милый, от тебя никуда уходить не хочется.
Придвинулась к нему со своим стулом и головушку к его плечу приклонила.
— Хорошо, хорошо, — говорит Алексей Игнатьич, — это я знаю; все девушки эту песню поют, а потом и променяют старика-отца на чужого молодца. Да время, уж время тебе, Катя, о женихах подумать. Я не хочу, чтоб ты у меня старой девой осталась.
— Да ты мне скажи, папа, что за женихи такие, кто они?
Тетенька в это время поднялась снизу, тучная она была, задохлась немножко, на лестнице села, а услыхала об женихах, тотчас уши навострила.
— Где женихи? Какие женихи? — спрашивает.
— А! Любопытно стало. Погодите, будет время, скажу, — смеется Алексей Игнатьич. Так в тот вечер и не сказал ничего. Тетенька было и того, и другого называла, однако отгадать не могла. И вечером еще к Катерине Алексеевне в комнату зашла, об женихах поговорить, а та и разговаривать не стала.
— Вот, очень нужно об них беспокоиться; сказали, — приедут, так увидим. Я ими не интересуюсь нисколько.
И точно, что об женихах она не думала, а театром с той поры еще больше интересоваться стала. Выпросила у папеньки позволение на репетиции в театр ездить. Сначала тетеньку с собой таскала, только той скоро это надоело, спать она привыкла в это время.
— Да поезжай одна, Катя, — скажет, бывало, — Аришу возьми с собой, а то Варвару.
А Катерине Алексеевне это и на руку.
— Аришу лучше, — говорит, — Варваре шить нужно.
И точно, что она у нас всегда за шитьем сидела, большая мастерица была, и все приданое Катерине Алексеевне ее руками изготовлено было. А все-таки барышня ее не любила и не доверяла ей.
V
Был у нас возочек этакий махонький, с дверцами и со стеклами в них, вдвоем только сидеть было можно в нем. Вот в этом-то возочке всегда, бывало, и едем на репетицию. Из дому едем, меня с собой посадит, а из театра едем, так уж все мне причиталось с кучером на козлах сидеть, а с собой Боброва посадит, и иногда больше часу катаемся; и катались не по улицам, а по тракту: гоним версты три али четыре, а потом назад повернем. Меня, бывало, своим пуховым платком укутает Катерина Алексеевна, чтоб не познобилась; и как Боброва высадит, то велит мне в возок пересесть и настрого закажет, чтоб ничего дома не сказывала, никому ни слова. Да если б и не заказывала, так я бы и сама пикнуть никому не смела, потому что хошь и молода была и глупа, а все ж понимала, что дело это неопроста делается.
Так-то и прошло у нас время до святок, а к святкам, и точно, гостей много понаехало: две барышни приехали из соседнего завода, тоже дочери управляющего, да из городу одна приехала и с маменькой. Ну, тут уж с Бобровым кататься нельзя стало, пришлось гостей занимать да веселить. В самые святки и кавалеры из городу понаехали. Трое их было, и молодые все люди. Остановились они в приезжем доме, — особый такой дом был, где наезжающие из городу чиновники останавливались: исправник и прочие там разные из губернского управления, которые нужные люди. Бывали в том числе такие, что жалованье им постоянное даже платилось от помещика нашего. У барышень, конечно, тотчас промеж себя разговоры пошли про молодых людей; принялись их разбирать по косточкам, — и нос, и глаза, и волосы, и как говорят, и как ходят. Один из них им всем особенно понравился. Из себя красивый и в танцах ловкий, а на речах бойкий да веселый; так одна беда, говорили, — чин на нем самый маленький, и звания, слышь, простого, канцелярского какого-то служителя сын. Правда, говорили, что у губернатора он в канцелярии служит и губернатор его любит и перед другими отличает, а все ж Катерина Алексеевна его забраковала. «Никакого еще он положения не имеет, — сказала она как-то про него в разговоре с барышнями, — и бог знает, когда еще он свою карьеру сделает». Барышни смеются: мы, говорят, замуж за него выходить не собираемся, а только бы нам потанцевать. И Катерина Алексеевна смеется: ну для этого-то он годится, — говорит. Другие же двое, хотя и чиновнее были, да зато из себя уж очень неприглядны. Даже нам, прислуге, не понравились, а барышни с первого вечера их на смех подняли и прозвища им смешные надавали. Одного Бабаем прозвали, другого Лукашкой; и так на смешках их держали, что те приметили это, обиделись и ходить к нам перестали. Папенька за столом Катерине Алексеевне даже выговор сделал за них.