Литмир - Электронная Библиотека

Мы рассмотрели большую часть нравоучительных статей «Собеседника», в которых являются сколько-нибудь живые личности, сколько-нибудь действительная жизнь. При этом мы не брали во внимание всем известных произведений Державина, Фонвизина, Богдановича и пр., которые могут еще дополнить картину тогдашних нравов, представленную в «Собеседнике». Нельзя не видеть, что в этих статьях более выводится на сцену дурная сторона нравов, и за это нельзя осуждать «Собеседник». Еще в наше время испытал неудачу в создании идеальных русских лиц писатель, которому равного, конечно, не представит прошедшее столетие в нашей литературе{42}. А между тем наше время уже далеко не то, что тогдашнее. Тогда, как видим из «Собеседника» же, старинные предрассудки, невежество, грубость сердца, суеверие, боярская спесь упорно еще боролись против просвещения, насильно вторгавшегося в русскую жизнь. Но остановить распространение света они не могли, и молодое поколение жадно бросилось перенимать французский ум, французские нравы и переняло, разумеется, настолько, насколько можно перенимать ум и нравы. Все было искажено, все перешло в одни пошлые, заученные формы без души, потому что все внимание обращали только на внешность, не думая о том, что под нею скрывается. Да и самая внешность эта была не понята и, поразив сначала удивлением непривычных людей, скоро потом переходила к нам в чудовищных искажениях. Так, французская свобода обращения в переложении на наши нравы сделалась семейным развратом, французская веселость – шутовством, их легкомыслие и беззаботность – презрением ко всяким серьезным занятиям, их насмешки над предрассудками – кощунством, тем более отвратительным, что оно у нас не имело никакого внутреннего основания в личных убеждениях. Словом, что у француза было естественно, чем он был по своей природе, тем русский хотел сделаться чрез подражание и, таким образом, считая правилом для себя то, что было только невольным движением подвижной природы француза, разумеется, впадал в крайности и достоинство обращал в недостаток, а недостаток – в отвратительный порок. Если, остепенившись потом, образованный по-тогдашнему русский принимался за дело, за службу, то выходило еще хуже. Из всего французского учения он понимал, конечно, легче всего то, что уничтожало предрассудки, которым он прежде верил, но взамен этих предрассудков философия того времени не давала ему никаких принципов, к которым бы мог привязаться, которые бы мог полюбить сердцем и мыслию человек, так мало приготовленный к философским отвлеченностям, как были тогда французившиеся русские. Плоды многолетних, тяжелых размышлений, идеи, добытые вековыми горькими опытами и разочарованиями, пролетали чрез головы наших господчиков в несколько дней и, не переваренные, часто не понятые или понятые навыворот, оставляли только в сердце пустоту, а в голове – несколько новых фраз, которые при первом же случае и пускались в оборот, без убеждения и без сознания. Таким образом, они оставались совершенно мертвым капиталом для своих владельцев, не сообщая им убеждений чести и добра, а только освобождая их от страха, в котором держали их прежние верования. Нечего говорить о том, каков должен был сделаться в жизни человек, потерявший всякий страх перед каким-нибудь судом внешним и не имеющий благородства внутреннего. Самый грубый, самый гадкий эгоизм делался пружиною всех действий, и – распложались люди такого рода, какие описаны в стихах «Модное остроумие». Все это горькое переходное время тяжело отразилось на русском обществе, и нельзя не отдать чести «Собеседнику» по крайней мере за то, что он понял нелепость этого положения и старался выводить на общее посмеяние как упорное старинное невежество, так и пустоцвет французской цивилизации, столь дурно усвоенной у нас тогдашними молодыми людьми. Если не прежде всех, то сильнее всех восстал он на употребление французских фраз в русском разговоре, на французское воспитание и на обольщение одною внешностию образования; первый заговорил он с такою энергиею о человеколюбии и об уважении достоинства человека, осмеивая жестокость, грубость, презрение к человечеству. Не много предшественников имел он и в нападениях своих на женский разврат и безумную расточительность. Нельзя не согласиться, что стремления издателей «Собеседника» были честны и благородны, во всем издании нельзя не видеть печати просвещенного вкуса и бескорыстного желания добра, которые всегда отличали княгиню Дашкову в ее ученой и литературной деятельности.

Что касается до исполнения, то оно, конечно, не имеет тех достоинств, каких привыкли мы ныне требовать от литературных произведений. Прежде всего не понравится нам язык тогдашний, неустановленный, с формами старинными и простонародными, с галлицизмами и славянизмами и сбивчивой орфографией (65). Касательно этого обстоятельства есть замечания в самом «Собеседнике». Любословы критиковали неправильности языка, а в предисловии к этим критикам в то же время издатели (вероятно, сама Екатерина) говорили: «Один из издателей нижайше просит, чтоб дозволено ему было и не всегда исправные свои сочинения в «Собеседнике» помещать, так как он ни терпенья, ни времени не имеет свои сочинения переправлять, а притом и не хочет никого тяготить скукою поправлять его против грамматики преступления»[197]. В самом деле, хотя императрица прекрасно изучила русский язык, но все-таки это не был природный язык ее, и она никогда не могла привыкнуть к сбивчивой его грамматике, почему и признавалась открыто, что грамматики совсем не знает (66)[198].

В статьях других авторов тоже встречаются нерусские обороты, странные ныне окончания и т. п.; но сравнительно с общей массой литературных произведений того времени статьи «Собеседника» большею частию были написаны удивительно чистым и легким языком. Дурным изложением отличаются только статьи, над которыми сам же «Собеседник» смеется. Таковы – одно письмо к автору «Былей и небылиц», «Начертание» Любослова. «Начертание» это, впрочем, смешно только напыщенностию длинных периодов во вступлении и заключении; из самого же изложения дела видно, что автор его серьезно занимался исследованиями филологическими. Так, он приводит более сотни слов, сходных в русском и латинском языках, и доказывает, что оба эти языка произошли от одного корня, что резко отличает его от тогдашних филологов, которые были помешаны на заимствованиях одного языка из другого и часто производили всё от славянского. В дальнейшем изложении, впрочем, и Любослов приближается к тому же, доказывая, что славянский древнее латинского, потому что в латинском есть suadeo как одно слово, а у нас оно является в своих корнях – с + вет, равно как слово donee = до + неле, solidus = со + лит (как бы слитой), и пр., и потому, что у нас есть первоначальные формы слов, которые в латинском являются в форме уже распространенной, например, око = oculus, небо = nebula, грач = graculus и пр. На этих немногих словах Любослов основывает свое мнение о древности славянского языка, простирающейся далее двух тысяч лет[199]. В критике своей Любослов делает много верных заметок, например, восстает против употребления окончания глаголов на ти вместо тъ, против неправильных ударений в стихах, против неверной расстановки слов, против подобных фраз «избол глаза», «отверзив двери», «ты пишешь в сказках поучений», «отроча рождеи» и пр. Заметим, что Державин, впоследствии исправляя свои стихотворения, принял во внимание некоторые из этих замечаний (67).

Кроме этих произведений, в «Собеседнике» были еще следующие статьи, относящиеся к языку: «Сумнительные предложения одного невежды, желающего приобресть просвещение»{43}, где он делает несколько заметок на «Фелицу» и на некоторые другие стихотворения, помещенные в I части «Собеседника». В подстрочных примечаниях к его критике Державин и Богданович представили свои опровержения, которые оставили автора критики совершенно в дураках. Например, он замечает, что нельзя сказать: нежить чувства. Державин отвечает: «Если нет у г. Невежды прекрасной женщины, которая бы приятными своими объятиями нежила его осязание, то не благоволит ли он приказать себя кому хорошенько ожечь или высечь. Когда сие ему сделает хотя небольшую боль, то вероятнее всех ученых доказательств из собственного своего опыта познает он, что оскорблять чувства, следовательно, и нежить, – можно»[200]. Вероятно, испуганный таким тоном, невежда более не являлся в «Собеседник» с своими сомнениями. По поводу предисловия к «Истории Петра Великого» написано прошение к гг. издателям, чтобы они не отягощали публику сочинениями, которые писаны языком неизвестным; в прошении есть и разбор некоторых фраз, не согласных с духом русского языка[201]. В той же книжке «Собеседника» помещено письмо{44}, представляющее набор каких-то слов без смысла, в виде пародии на сочинения Любослова[202]. В последней книжке последней статьей помещено мнение о разделении российских согласных букв в рассуждении правописания з и с[203]. Здесь решено то, что ныне и принято, т. е. чтобы пред твердыми писать з, а пред мягкими с. Только странно, что здесь твердые (б, д) называются мягкими, а мягкие (п, т), наоборот, твердыми. Есть еще в I части маленькая заметка о правописании слова драма.

18
{"b":"281472","o":1}