Видимо, мы представляем собой забавную пару, прохожие на нас чуть ли не оглядываются. Штерн, руки в карманах, неторопливо шагает по тротуару в своем черном пальто нараспашку с разлетающимися полами, импозантный до невозможности, с лица его не сходит снисходительно-ироническое выражение, и в лучах весеннего солнца он невообразимо прекрасен. Я только сегодня сменил зимние ботинки на кроссовки-динамки, отчего он рядом со мной кажется еще выше, и сам в легкой весенней куртке, ношусь вокруг него кругами, тычу пальцем во всякую архитектуру, гоняю обленившихся за зиму голубей, и несу какую-то вдохновенную чушь.
— Ты очень хорош в роли соблазнителя, — замечает мне мой спутник. — Кажется, я впервые начинаю понимать твоих бесконечных девиц.
— Штерн, ты ничего не понимаешь! Это не я, это город! — смеюсь я.
В темном подъезде с лабиринтом проходов и лестниц от его вальяжности не остается и следа, и он превращается в обычного мальчишку-студента, каким и должен быть человек, впервые выходящий на крышу. Я веду его по лестнице, показываю микроскопический советский лифт, изнутри напоминающий холодильник:
— Не, лучше пешком, — соглашается он.
— Помнишь Житинского с его скрытными жителями? Вот тут-то они и живут. Видишь, сколько маленьких дверей?
Он серьезно кивает, глаза его широко распахнуты, а я внутренне трепещу от того, что вот и мне, наконец-то, удалось чем-то поразить моего культуртрегера. На чердак он и вовсе выходит с опаской: дверь маленькая, а чтобы добраться до нее, надо перелезть через перила около шахты лифта.
— Ты бывал когда-нибудь на чердаке Истфака? — интересуется он у меня, когда появляется возможность встать во весь рост в свете слуховых оконец. Такое впечатление, что у него даже голос стал выше и моложе.
— Нет, его закрыли в год моего поступления. Вроде бы после пожара.
— Да, верно. А мы как раз ходили туда курить. Но на крышу не выходили.
— Вот после таких, как вы, его и закрыли!
— Да, не «таких, как мы», а после нас и закрыли… «Таких» больше не было.
— Штерн — главный хулиган Истфака! — смеюсь я.
— Так и было, — спокойно признается он. — Следующее поколение, как правило, ничего не помнит… Ну, что, Питер Пэн, давай показывай, где тут выход наружу?
Я веду его под наклонными деревянными балками, перешагивая через трубы и груды ломанного кирпича. Потом предъявляю ему выход. Он лезет первым, на какое-то мгновение восхищенно замирает в окне, и мне очень обидно, что я не вижу в эту минуту его лица. Потом, уже наверху, я еще долго безуспешно стараюсь поймать его взгляд, но он настолько поглощен открывшимся ему видом города, что мне остается только лицезреть его постепенно пьянеющую физиономию с раздувающимися ноздрями и бегающими глазами.
— Это потрясающе, — наконец, выдыхает он.
Он идет вдоль конька, осматривается с другой стороны. Потом поворачивается в мою сторону — все-таки я выбрал для первого впечатления лучший из видов. С улыбкой идет к каменной стенке бывшей печной трубы. Там садится прямо в пальто на грязную жесть и достает пачку:
— Это точно не нарушит каких-нибудь древних крышепроходческих традиций?
— Это как раз одна из таких традиций и есть, — я подсаживаюсь рядом, прижимаясь к нему плечом.
Он закуривает и протягивает сигарету мне. Курить одну на двоих — это тоже древняя крышная традиция. Такая же, как и целоваться, прижавшись к трубе. Но об этом он пока не знает. Или все-таки знает? Когда я беру у него из пальцев сигарету, он смотрит на меня так, что если бы я был с девушкой, у меня бы и сомнений не возникло, что может означать такой взгляд.
— Ты точно не умеешь летать? — сияя глазами, спрашивает он.
— Нет, — говорю я, затягиваясь. — Пыльца волшебная закончилась.
— Значит, говоришь, целоваться почти так же здорово, как гулять по крышам? — интересуется он, забирая у меня сигарету.
Я пожимаю плечами и смеюсь.
— Смотря с кем.
— Ну, на крышу, наверное, тоже не все равно, с кем выходить?
— Ну, да. Особенно в первый раз.
— А тебе, гляжу, нравится быть первым? — еще одно соприкосновение пальцами при передаче хабарика.
— А я и так почти у всех первый.
— Хвастунишка…
Солнце предзакатным золотом цепляется за кончики его ресниц. Он щурится от табачного дыма, и улыбается так счастливо, как будто нет у него никакой мучительно тайной любови, нет никакого дурацкого зарока хранить целомудрие, как будто вообще ничего нет — ни горя, ни одиночества, ни холода, ни зимы, ни смерти, а есть только мы вдвоем на крыше, сидящие посреди солнца, города и весны. Эх, Штерн, ну почему же ты не девушка? Так бы я, по крайней мере, знал, что с тобой делать… Он в последний раз затягивается и щелчком отправляет окурок по красивой дуге в глубину двора. Еще один нюанс выхода на крышу с парнем: обычно окурками швыряюсь я, причем ровно в той же манере.
Обратно мы сбегаем по полутемной лестнице, чуть ли не взявшись за руки, несколько раз я случайно ловлю на лету его пальцы (или это он ловит мои?). В темном подъезде он вдруг останавливается и, повернувшись ко мне, легким движением толкает меня ладонью в грудь, прижимая спиной к стенке. Я вижу, как в нескольких сантиметрах от моего лица блестят в свете далекой лампочки его глаза.
— Что? — со смехом спрашиваю я.
— Да, нет. Ничего, — смущенно усмехается он. Хватает меня за руку, и мы выбегаем на улицу.
Потом мы также взявшись за руки бежим за трамваем, со смехом вскакиваем в последнюю дверь и едем, стоя друг напротив друга в конце вагона, улыбаясь и переглядываясь. Сам он стоит, держась за поручень, в настолько картинной позе, что смотреть на него больше нескольких секунд подряд просто невыносимо. Поэтому я периодически выгибаюсь, выглядываю в окна и показываю ему какую-то очередную архитектурную деталь. Он смеется моим находкам, но больше смотрит на меня, чем на улицу. Трамвай привозит нас в Коломну, и дальше мы уже идем пешком в прозрачных весенних сумерках, а я все гадаю, где же оно — то самое место, где два усталых путника не могут не остановиться с тем, чтобы начать целоваться. Вот мы проходим по берегу Мойки, вот идем мимо Новой Голландии, вот мы выходим на набережную, вот мы посередине моста над Невой — но всюду возникает то же ощущение, что и на крыше: будь я с девушкой, все было бы проще. И мне остается только искоса поглядывать на темную фигуру шагающего рядом Штерна, проклиная свой невысокий рост. Чтобы дотянуться до его губ мне придется вставать на цыпочки, а если он этого не пожелает, то ему достаточно всего лишь задрать подбородок, и я уже при всем желании никуда не смогу дотянуться.
В метро по устоявшейся у нас традиции, я задремываю (вернее, делаю вид, что задремываю) у него на плече, и таким образом соскальзываю в привычное нам обоим русло. О поцелуях можно, наконец, забыть. Дома я лежу на кровати с Борхесом и читаю вслух отдельные кусочки лежащему наискосок подле меня Штерну. Его голова покоится на моей подушке, лбом он уткнулся в мое плечо и что-то там иногда мурлыкает в качестве культурологического комментария. В этот момент раздается телефонный звонок, он берет трубку и укладывается на прежнее место, рядом со мной. Это сестра. С ней он, в отличие от мамы, всегда разговаривает, хотя видно, что несмотря на душевную близость, им не так много есть что сказать друг другу. Что в общем-то и понятно, учитывая их десятилетнюю разницу. Я слышу, как она спрашивает его — уже в который раз, — не завел ли он себе кого.
— Не знаю, — умиротворенным голосом говорит уткнувшийся в мое плечо Штерн. — Может быть, просто весна.
«Не знаю». Неделю назад он бы сказал: «Нет».
* * *
Где-то через неделю получила неожиданное продолжение история с могендовидом. Штерн купил себе ноутбук. Настоящий ноутбук с настоящим жидкокристаллическим экраном. Большой, тяжеленный, с DVD-приводом. Я впервые вижу такое чудо техники дома, а не в магазине. Все никак не могу успокоится и тихонечко трогаю пальцем экран, наблюдая, как вокруг моего ногтя, словно по воде, идет легкая рябь.