Но легче косуле обернуться ангелом, чем кривоногому кряжистому существу, узловато вывихнутому под тяжким грузом бытия, стать косулей, созданием столь легким и шелковисто-ускользающим.
Впрочем, урод на краю поляны и не сумел бы оценить красоту животного, он думал лишь о том, что здесь, на беду, нельзя устроить западню, потому что по лесу непрерывно кружат лесничие на велосипедах.
У Кутиана рот наполнился слюной при мысли о нашпигованном, с подливкой, жарком из косули. Он, конечно, сумел бы соорудить из проволоки какую-никакую петлю, но косуля была слишком велика. Вот маленького кабаненка можно было бы спрятать под плащом и перебросить через стену в подходящем месте, после чего с невинным видом выйти из ворот и уж потом незаметно забрать свою добычу. Конечно, тут нельзя использовать обычную проволочную петлю, нужен настоящий капкан, который убивает насмерть, потому что кабанята пронзительно визжат, а уж если кабаненок заверещит, то и все стадо бросится наутек, фырча и хрюкая, и глухое топотанье их коротких, прямых, как чурбачки, ножек услышат сторожа и прикатят на своих велосипедах раньше, чем он успеет перерезать горло пойманному зверю, припрятать дорогой капкан и дать тягу.
Неволя зверей здесь была легка, а вот свобода человека, эта сомнительная свобода беспрепятственно подыхать с голоду, была мучительна. Людей все-таки чересчур много, гораздо больше, чем зверей, которые попадаются все реже. Люди — это не редкость, во всяком случае такие, как Кутиан, — чего уж в нем редкого.
Эта мысль вновь вернула Кутиана к убожеству его жизни. Мицци начала становиться редкостью. Она больше не хотела его. Это приводило его в ярость, особенно потому, что он никогда не находил в себе мужества, чтобы применить к ней силу. Поймать бы эту дылду, с ее холодными глазами, с ее высокомерной белой плотью, да в проволочную петлю, чтоб она не могла оказать сопротивления, не то сама же и удавится… а уж тогда, вот тогда-то!..
Его глаза блестели. Дрожащими от вожделения, но послушными жестокой воле осторожными руками он расставил смертоносную ловушку в зарослях на кабаньей тропе и залег в засаде. Этот капкан он украл со склада у одного торговца железным старьем, очистил от ржавчины и починил. Для его намерений капкан вообще-то был великоват.
Но он слишком мало смыслил в браконьерстве и устройстве ловушек. Звери как будто чуяли его, или что-то их предостерегало, они прибегали издалека, топоча в подлеске, и уже, казалось, слышно было, как они фыркают, но вдруг все стихало, а затем они поворачивали и убегали прочь. В конце концов Кутиан начал опасаться, что лесничие, совершая объезд леса, прикатят сюда и в чем-нибудь его заподозрят. Такие как он всегда подозрительны людям их склада. Он решил уйти и вернуться часа через два. Но когда он вернулся, на дороге, как раз недалеко от места, где был капкан, стоял один из служащих заповедника, и потому Кутиан медленно прошел мимо. Он почувствовал, что лесничий смотрит ему вслед, а едва он с невинным видом прошел сотню шагов, как бы гуляя, блюститель обогнал его на велосипеде. Он проехал вперед до просеки, там развернулся и покатил обратно, и, проезжая, бросил на Кутиана пристальный взгляд.
Уж не нашли ли они капкан? Кутиан испугался и, обозленный, ушел из леса.
На следующий день он снова пришел на старое место, но капкана не было и в помине. То ли капкан обнаружили и забрали, то ли он все-таки плохо запомнил место. А может быть, здесь, где-нибудь в чаще, прячется сторож, чтобы схватить его с поличным. Кутиан вытащил бумажный стаканчик и, притворившись, будто собирает землянику, обшарил все вокруг. Но с каждым разом, как ему снова казалось, что он наконец нашел то место, он чувствовал все более сильные сомнения в своей способности ориентироваться, и в конце концов сдался. Капкана, который он так ловко украл и так умело привел в порядок, нигде не было.
Наверное, кто-то другой с помощью его капкана скоро разживется жирным куском к обеду. При этой мысли Кутиан страшно озлобился, но никакого продолжения она пока не получила.
Мальчику исполнилось пять лет, и сообразно своим малым силенкам он пока что не уходил далеко от дома в своих разведывательных походах. Зоопарк он тогда еще для себя не открыл. С некоторых пор бабушка всегда брала его с собой на холм, где могла присматривать за ним, не покидая своего места за прилавком.
Однако в тот день он из чистого упрямства воспользовался благоприятной возможностью убежать домой. Ему с самого начала хотелось остаться дома и изводить мать непрерывным плаксивым нытьем, пока она не согласится поиграть с ним. Мать болела, что в последнее время бывало часто. Болела — это значило, что она в странной апатии лежала на кровати и не реагировала ни на ругань, ни на уговоры бабки. Когда она находилась в таком состоянии, отец делался для нее мишенью, прыгунчиком-дергунчиком, приводимым в движение нехитрым механизмом, вроде тех жестяных фигурок, что можно видеть в тире. Изредка она безмолвно била по мишени взглядом своих круглых глаз, и та, как заколдованная, застывала на месте, опрокидывалась, принималась бормотать что-то невразумительное или даже проливала слезы от пьяной чувствительности, а потом, издав последний замирающий скрежет, умолкала. Недаром мать часто называла отца «жестяным болваном из тира». Добившись таким способом, чтобы ее оставили в покое, она опять впадала в апатию. Ее взгляд скользил прочь от Кутиана, в лице появлялось что-то зыбкое и расплывчатое, и она погружалась в себя. Кутиан в ответ на это снова принимался греметь пустыми бутылками, громко ругался и бросал на нее вызывающие взгляды. Если она не обращала на него внимания, он вопрошал тоном повелителя: что она, с ума сошла? Что она, за дурака его держит? Все сплошь вопросы, после которых, в сущности, должен стоять восклицательный знак, но, поскольку мужество в последний момент ему изменяло, после вопросов все-таки наскоро ставился смиренно-умеренный знак вопроса. Если бы все шло по воле Кутиана, он наорал бы на нее, может быть, даже избил. Но не по воле Кутиана все шло. И все в доме это знали.
Маленький Йозеф из всего, что происходило между этими людьми, понял только одно: отец боится матери. А так как он всем сердцем желал отцу именно столь незавидного положения, то любил мать в такие минуты особенно сильно. Он прижимался к ней, надоедал нытьем и всячески показывал отцу, как много мать ему спускает, потому что в ее присутствии отец не осмеливался его ударить.
Чаще всего сцена кончалась тем, что Кутиан, кипя от злобы, уходил из дому и где-нибудь напивался. А мальчик тогда пробирался к матери. Он прижимал рахитичный животик к краю кровати, капризничал, клянчил, нетерпеливо топал ногами или дергал мать за волосы. В сущности, в его выходках и настырной неотвязной надоедливости выражало себя глубочайшее безутешное одиночество, и, если обычно он в отношениях со всеми остальными упрямо отстаивал свое право на это одиночество, как на собственность, от которой не отдал бы ни крошки в угоду чужому любопытству и назойливости, то здесь, перед своей матерью, все дальше и дальше удалявшейся в белую пустоту, он чувствовал: ее безучастность была одинокой, как заснеженная вершина над зеленой равниной, его же одиночество, напротив, было не привилегией или собственностью, а бременем глухой безутешной черноты. Столь резко различались белое одиночество больной, которая никого не любила, и черное одиночество того, кого никто не любил.
Вообще он презирал случайные проявления доброты взрослых, которые при этом держались так, будто оказывали ему милость. Но материнской доброты он жаждал. Каждое слово матери, каждый взгляд он впитывал с жадностью, и, если она снисходила до того, чтобы поиграть с ним, на него нападало своего рода буйство чрезмерности, он визжал и кривлялся как клоун — так страстно он желал понравиться ей и проломить эту ненавистную белую стену, которая все больше и больше разъединяла их. У него было совершенно правильное ощущение, что она постепенно замерзает, и он удваивал свои лихорадочные усилия, лишь бы заставить ее вернуться, и иногда ему, и только ему, это ненадолго удавалось.