Этого синьора il dottore[37] нам приходилось встречать и раньше. Истый сицилианец, беспечный, ни о чем не думающий – но при этом робкий, нежный, галантный и наивный. Ему за тридцать, он холост, лысина во всю голову, густые усы, пришепетыванье и бесхитростная улыбка. Он содержит старую мать, любит самой возвышенной любовью всех дам, втихомолку пишет стихи, которые потом декламирует за чужие, и разводит удивительные розы. Он как-то был во Флоренции и любит об этом рассказывать. На вечерах он дирижирует танцами – по-французски, хотя этого языка не знает, и очень любит заставлять кавалеров падать перед дамами «а genoux»[38]. Он безобиден, любит иностранцев и дамы часто берут его в конфиденты.
Была его очередь рассылать таормиицам билеты – и мы вечером попали в театр.
Каменное здание театра внутри оказалось деревянным, со скамьями вместо кресел в партере. В раек из сеней вели узкие, крутые деревянные лесенки. Мы, было, спросили, как тут в пожарном отношении – на нас взглянули с удивлением и ответили, что пожаров не случается. Иностранцев было мало. Внизу сидели знатные и незнатные сицилианцы, все одинаково одетые, как принарядившиеся портье не первоклассного отеля, с розовыми галстучками и слишком короткими рукавами пестрых пиджаков. Было много мальчиков-рабочих лет пятнадцати – восемнадцати с удивительно красивыми лицами. Играли «Mascotte». Голоса были ужасные, примадонна пела недурно, но оказалась непомерно толста. Впрочем, у таорминцев она пользовалась, именно благодаря последнему обстоятельству, большим успехом. Хористки были безобразны на редкость и очень печальны. Где-то далеко все плакал ребенок. И когда хор ушел со сцены – мы могли видеть из боковой ложи, что за кулисами этого ребенка тотчас же поднесли одной из хористок, которая, не теряя времени, принялась его торопливо кормить грудью. Пели под пианино.
В антракте в ложу пришел доктор и стройный, тонкий, пожилой иностранец с широкополой серой шляпой. Это был старый друг наших хозяев, немец, барон Г., живущий в Таормине, в своей маленькой вилле, уже лет двадцать, совершенно один. Он занимается художественной фотографией и очень известен не только в Таормине, но и в Палермо. Он высок, гибок, с мягкими манерами, с красивыми, уже редеющими, светлыми волосами и приятным лицом.
– Посмотрите налево, через три ложи, – сказал он мне. – Видите? Это целая семья из горной деревушки.
В ложе, действительно, сидела крестьянская семья. Впереди – старуха в темпом платке, с коричневым и строгим лицом. Рядом с ней женщина помоложе, но увядшая. Несколько молодых девушек с обыкновенными, неумными лицами, старик и два парня. Все они сидели совершенно прямо, вытянувшись, тесно в ряд, с неподвижными, изумленно довольными лицами. У одного из сыновей даже был рот раскрыт. Никто не шевелился и не улыбался.
В соседней ложе сидели четыре генеральские дочки. У них не было благоговения на лицах, – по все-таки они очень казались похожими на крестьянских девушек рядом. Те же грубоватые черты, печать тупоумия и тяжести мысли.
Напротив нас блестел вырез смокинга.
– Вы не знаете, кто это? – сказал мне барон.
– Принц А., владелец отеля Сан-Доменико. Один из самых богатых сицилианцев. Великолепен!
Он, точно, был великолепен. Рослый, полный, смуглый, с громадными, черными глазами, которыми он ворочал медленно и неохотно, с выбритым подбородком и толстыми яркими губами. На рукавах белоснежной рубашки сверкали бриллианты. Под низковатым выпуклым лбом, казалось, не могло родиться никакой работы и никакой мысли. Ему все должно удаваться. И ему удается. Полуготовый отель, рожденный из монастыря, уже переполнен. Успех будет беспримерный.
Барон знал всех и показывал мне целый ряд таорминцев.
– Посмотрите наверх, – шепнула хозяйка. – Не правда ли, лучше других?
Наверху, в райке, у самой сцены, сидели ее четыре «девочки». Молодые лица, освещенные снизу, улыбающиеся и внимательные, были прелестны. Полненькая, белокурая Джиованина степенно улыбалась. Пранказия, смуглая красавица, оживленно и радостно смеялась, показывая тесные зубы, вся свежая, как темная роза; сзади стояла Мария, высокая, с лицом не очень оживленным, безукоризненно-прекрасным. Она была похожа на равнодушную и невинную богиню.
VII
Наш капризный и неугомонный спутник уехал. Он прожил три недели, беспрерывно жалуясь, браня Таормину и всю Сицилию сплошь. Не нравились ему и лимоны, которые здесь называются «zedra»[39], величиной с порядочную дыню и такие пахучие, что их нельзя оставить на ночь в спальне; ненавидел он и длинные, желтенькие яблочки, вкусом напоминающие, вероятно, яблоко рая с древа познания зла: это яблоки, привитые к лимонному дереву, с неописуемым, тонким ароматом; не любил он даже Ионическое море, такое прекрасное после сирокко. В эти дни мы спускались к нему утром, на самые камни, ниже полотна железной дороги, которая убегала в туннель. Помню такое утро. Воздух затих с полуночи. Дождевые облака уползли за скалы. Даже Этна стояла яркая и чистая. Солнце не очень жгло – оно точно еще помнило вчерашнюю непогоду. Море прояснело, засверкало, стало золотисто-легким – но улечься, растревоженное, не хотело. И волны, громадные, одинаковые и разнообразные, бесцельно шли, падали на острые камни и разливались мыльной пеной. Когда подходила волна, торопясь и ворча, еще темная и густая, нельзя было понять, будет ли она велика. Но дойдя до гряды камней – она взлетала наверх, выше, выше, с бессильным и ненужным порывом, становилась тонкой, прозрачной, гнулась, делая на мгновенье зеленовато-стеклянную пещеру, пронизанную острым лучом солнца – и падала, не умея удержаться наверху, и разлеталась в белый, мыльный дым, который кое-где сверкал радужными искрами. И опять торопилась, неведомо зачем, умирать, – другая ворчащая волна. И хотя нельзя было понять, как они живут и зачем умирают – мне нравилось сидеть и смотреть, не думая, на этот однообразный ряд смертей, на погибающие волны, такие высокие, шумные и прекрасные. И чем зеленее, больше и прекраснее была волна – тем пышнее и торжественнее она умирала, при громе, похожем на пушечные выстрелы. А разбитая вода журчащими струйками спешила назад, чтобы успеть превратиться в такую же волну, совсем такую же – но не ту.
Почему-то именно после такого утра товарищ наш бесповоротно решился уехать. Почувствовал ли он тогда в первый раз жизнь и дыханье таорминской природы, которую упрямо продолжал видеть мертвой, и убежал, не желая уступить себе самому; действительно ли ему было скучно – Бог его знает; уехал угрюмо и дико, и чувствовалось, глядя на него, что ничто и никто ему не поможет.
Все шло по-прежнему, только солнышко делалось ярче и жарче, да порою откуда-то, точно снизу, долетала невидимая, густая волна сладкого запаха цветов Португалии. Fiori di Portugallo – здесь так называются апельсинные цветы. Таормина теплела, разрасталась, распускалась – и с каждым днем казалась мне все более грустной. Набегающие, бессмысленные людские волны, только не прекрасные, как волны моря, – шумели и отливали. Каждый день тянулись по извилистой белой дороге экипажи с людьми, которые уезжали, которые исчезнут навсегда, и отъезд их – такой же ненужный и нерадостный, как нерадостен был приезд. Налет серой грусти, как полузаметный слой пыли, лежит на сверкающей Таормине; ее не знают, она чужая, она не живая – для этих случайных людей.
Мы были с хозяйкой в городе в солнечный ранний вечер, и нас удивило уличное оживление.
– Как, синьора, вы не знаете? – сказала толстая женщина из макаронной лавки. – Сегодня большие процессии. И завтра, и послезавтра… Сегодня Страстной Четверг. Будет процессия с музыкой и зайдет в Сан-Доменико. Пойдут сверху. Да уж идут!
Мы возвращались от барона Г. и хотели зайти вместе к семье фотографа и вдове-генеральше. Но мы решили сначала пропустить процессию. Толпа все густела, теснила нас, и скоро мы очутились в узкой улице, около ворот, которые выходят одной стороной на площадь. Со стороны улицы, вверх, на ворота, соединенные со старой стеной, вела каменная лестница. Втиснутые толпой, мы вошли на ступени, до первой площадки. Видно было хорошо. Ниже нас, на ступеньках, тоже стали располагаться люди. От связки кирпич-но-розовых роз с кровавыми жилками, шел несильный, темно-вялый аромат; эти удивительные розы дал нам барон из своего сада. И полумертвый запах роз теперь смешивался с настойчивым ароматом апельсинных цветов. Они ярко серебрились в саду направо, за стеной.