Жизнь
I
Возле реки был огромный камень. Никто не знал, когда и как он тут появился. Да и мало кому это было интересно. Может быть, много лет назад он был скалой, которую разрушили сухие ветра и доменный жар степного солнца. А может, и вовсе покоился под землей, пока суховеи и река не обнажили каменную душу исполина. Сейчас он служил превосходным трамплином для ныряльщиков: прыжок в прохладную глубину, несколько махов, и вот уже ноги встают на ласковое песчаное дно.
Когда ветер переставал шуметь в ивняке и затихали птицы, замолкал и мальчишеский гомон. Все вскакивали, отряхивая песок с плавок, и всматривались в ровный, как стол, горизонт. Сначала на нем появлялся желтый оттенок, потом линия бесконечности исчезала из вида и становилась бурой.
Ильин переставал бессмысленно швырять камешки в лягушатник. Мантюся в такие моменты мгновенно вскакивал, открывал рот и таращил глаза. Только флегматичный Бек не обращал на перемены никакого внимания и глядел отрешенно вдаль своими азитскими глазами-щелками. Он был крепким, хорошо сложенным, с плоским и круглым, как луна, лицом. Да и сам был похож на луну. С каким-то холодным светом изнутри, а может, и врожденной грустью. Ильин и Мантюся были как братья-двойняшки: одинакового роста – метр с кепкой, похожие в поведении (отпетые хулиганы, от проделок которых с самого их детства стонала вся округа), оба кряжистые, будто стамеской вырубленные из дерева и плохо ошлифованные, только один чернявый, а другой белобрысо-выгоревший на солнце.
Погода менялась стремительно, равно и время, окутавшее нас облаком дорожной пыли. Она была мелкой, как тальк, и заполняла все пространство, где реальным казался только вой ветра и сам факт – приближается буря.
В эти мрачные моменты плоский камень, притулившийся у затерянного в степи поселка, казалось, тянул его на дно речушки. Он стремительно освобождался от купальщиков, исчезали ровные кучки одежды, ватаги наперегонки перебирались с песчаного пляжа к дороге.
Вот уже слышен зычный голос Мохабат-аже: «Орынбеееек, уй тез, бар!» Спокойный Бек садился на велосипед и прощался: «Пока, мама зовет». Мамой он звал бабушку, которая воспитывала его как сына по древней степной казахской традиции. Первенец-внук остается со стариками, допокоить старость, построить на старом кладбище мазарку.
Стена пыльного ветра обрушивалась на Полевое стремительно. Ураган гнул тонкие деревья, рвал провода и жутко завывал. Потом все стихало точно так же, как и началось, только желтела река, постепенно меняя цвет на привычный.
То лето в Полевом таким и запомнилось: очень жарким, с большим количеством бурь.
На продукты первой необходимости тогда как раз ввели талоны. Дед главбуховским суровым оком смерил лист, отрезал ножницами сколько нужно и вручил мне: «Бери велосипед и езжай в сельпо, купишь на все «Беломора». Вышло как раз на сто пачек. Целая сетка папирос неудобно болталась на руле, но ехать было недалеко – километра три. Уже через двадцать минут дед раскладывал пачки по кучкам: это свату, это Сашке, а это мне останется. Дед был заядлым курильщиком, но за всю жизнь я только один раз видел его выпившим. С фронта он пришел закаленным, неулыбчивым, но очень ценящим махровый солдатский юмор и крепкое словцо. Бабушка как-то сказала, что во времена прошлые, бывало, привозили деда с работы в кузове грузовика – краше в гроб кладут. Сгружали на руки. В такие дни он закрывался в свое одиночество, которое разделяли только водка и цыганские песни со старой пластинки. Дед пил, слушал и плакал. Но это все осталось где-то очень далеко в памяти.
В конце перестройки выпало ему счастье по распределению в виде новенькой «Нивы». Ее получение совпало с моим летним приездом после экзаменов в школах – обычной и музыкальной. Дед меня встретил в состоянии горького веселья. Он был изрядно пьян, улыбался во весь свой золотой рот и сразу же отправил меня в кладовку за баяном: «Иди, тебя дожидался, бери и играй». Это была не просьба, приказ. После первых аккордов «А я по лугу пошла» дед сначала помрачнел, впав в какой-то ступор, а потом поднялся со стула весь в слезах и только повторял, ударяя кулаком в воздух «вот хорошо, играй… давай, жарь!», пока внезапно возникшая за спиной бабушка не увела его спать.
Больше деда я никогда не видел ни пьяным, ни выпившим, ни даже с рюмкой «для вида» в руках.
Вечер опускался лениво. Солнце тонуло в медленном мареве, над низкорослыми деревцами со стороны реки поднимался туман, а над степью вдали росло пыльное облако, в котором уже скоро можно было угадать коровье стадо. Вокруг в окружении своры собак лихо носился пастух на пегой кобыле, щелкал плетеным казахским кнутом и гортанно вскрикивал, подгоняя скотину. Когда стадо подходило близко, встречающие начинали одновременно выкрикивать клички своих буренок, а те послушно шли на знакомый голос. Наши Машка и Зорька всегда приходили сами и выдавали у ворот протяжное мычание в свои две коровьи глотки. Подождав, пока они напьются, дед привязывал их в стойло. Потом дойка, на которую первыми прибегали коты, у нас их было пятеро. Сначала Барсик привел себе жену – безухую и мелкую Муську. Барсик был уже старым и через год издох, а Муська передушила всех крыс на скотном дворе и сеновале, прижилась и приносила каждый год потомство, численность которого как-то сама собой регулировалась. Каких-то котят забирали соседи «в сарай», какие-то разбредались сами и прибивались кто где. Собравшись возле старого таза, они терпеливо ждали, когда им плеснут свежего молока. Следом в обязательном порядке по кружке парного пили мы с братьями.
У нас были и свои обязанности: убрать скотный двор, дать свиньям отрубей, а коровам сено. На его заготовку мы ездили вместе с дедом на новеньком мотороллере. «Муравей» появился у нас очень кстати, ведь, помимо огромных копен подсохшей травы, в кузове было очень удобно возить девчат на речку. Это был звездный час: бравада верхом на красной тарахтелке, хохот вперемешку с визгами, волосы и косы развеваются по ветру. Участковый – один на несколько деревень – все время грозил кулаком: мне еще нет шестнадцати и никакого шлема. Чтобы лишний раз его не злить, я никогда не выкручивал ручку газа до упора, ездил медленно, и за это он закрывал глаза на все остальное.
В конце лета я обычно шел к пятачку возле сельпо. Там останавливался старый желтый автобус: тряский, пыльный, пропахший бензином. Он увозил меня в город, в очередной учебный цикл, в перемены и взросление. В одно лето я приехал к заголовкам со странным и новым словом «путч» в «Труде», в другое – к журналу «Крокодил», в котором годы изображались стопкой книг, и нынешний – был самой тоненькой. После авоськи со ста пачками «Беломора» город встретил меня пустотой глаз и магазинов. Ранним утром я как всегда собирался в школу. На кухне была стационарная радиоточка. Передавали, как по Москве едут танки и стреляют по Дому правительства. Мать что-то тогда говорила: что хуже уже некуда, что непонятно, что мы будем есть завтра. Но я был весь в радиоприемнике. Казалось, это все происходит на какой-то другой планете, недосягаемо далеко от мира, где в раскаленной летней пыли лежало Полевое, где осень метет по тротуарам родного города такие красивые разноцветные листья с обрывками старых газет и уже холодный Урал угрюмо несет в Каспий свои свинцовые воды, несмотря ни на что. Где старая прабабушка Дуня рассказывает младшему брату Алешке многосерийные сказки про Машу и ведмедя. Семью Маши раскулачили, а ведмедь был добрый и благородный. Тогда мои ночи были короткие, подростково-напряженные, с быстрым пробуждением.
Прошло еще одно пыльное лето, сломался голос, поменялись привычки. Баян заменила гитара, парное молоко – «Родопи» без фильтра. Ежики в тумане – нарисованные мультипликаторами и вылепленные партийной формацией в телесигнале с помехами, уступили место танкам и пушкам. И вот уже не летом, зимой я приехал в Полевое встречать новый год.