Я всегда сажусь именно на седьмую ступеньку. Потому что если подняться на ступеньку вверх, то отсюда через щель в плохо подогнанной двери мне видно комнату молодых супругов, работающих в пачинко, а если спуститься на ступеньку, то меня могут увидеть те, кто заходит в подъезд или выходит.
Но сейчас, когда я вспоминаю того мальчишку, который с весны, когда ему было пятнадцать, до лета своего семнадцатилетия провел на лестнице в "Камэи-со", мне кажется, что он сидел именно посередине лестницы не только поэтому. Упорно, как понятное только мне некое заклинание, я отсчитывал и выбирал эту седьмую ступеньку — седьмую сверху и седьмую снизу. Это беспокойное и грязное место словно вобрало дух нашего убогого дома. Если прислушаться, то отсюда можно было услышать голоса людей на трамвайной остановке, и даже жаркий шепот парочек доносился сюда. И может быть, эта седьмая ступенька, которую я всегда выбирал, была для меня той невидимой нитью, за которую хватается человек, изо всех сил старающийся сохранить себя. Это как будто сидишь на сильно накренившихся качелях, но если изо всех сил ухватиться за ручки и замереть, то не упадешь.
Наискосок от нашей комнаты жил одинокий мужчина, на вид лет пятидесяти. Вообще где-то у него была семья — жена и дочь. Сказать, что он нуждается, было нельзя, да и с домашними вроде ладил, но почему-то жил отдельно. Соседи сверху болтали, что его жена и дочь держат в Хиросиме маленькую закусочную, где можно после работы пропустить стопку-другую. В конце каждого месяца мужичок ездил повидаться с ними. Назовем его Симада Итиро.
Симада был невысокий, широкоплечий, с кривоватыми ногами (походку, какая была у него, обычно называют "крабьей"). Особой приветливостью он не отличался, но и общения с соседями не чурался. Еще с конца войны он работал на складах недалеко от Осакского залива. Работа была ночная, он уходил к девяти вечера и возвращался в девять утра. Симада не пил, ел всегда дома, перед уходом в ночную смену готовил себе ужин, в комнате у него всегда был порядок.
Наверное, потому что он жил один и в нем чувствовался крепко стоящий на ногах человек, мужское население "Камэи-со" постоянно собиралось у него в комнате — смотрели телевизор, играли в карты по маленькой. А таксист с первого этажа приходил к нему почти каждый вечер. Он жил со стариками родителями — это они молились по утрам и вечерам, постукивая колотушкой. И еще к Симаде частенько заходил фокусник, тоже наш сосед. Он вообще мог спокойно открыть комнату, пока хозяин на работе, и развалившись на татами, смотреть телевизор. Работой фокусник себя особо не утруждал — три-четыре дня в месяц ему обламывалась халтура в забегаловках со стриптизом, где он потешал народ в перерывах между номерами. В основном он жил на деньги, которые выклянчивал у сестры, и большей частью пропадал в игровых залах, играя в маджонг.
Сестра фокусника, невзрачная молчаливая девица, работала в универмаге где-то на Синсай-баси. Тетки из "Камэи-со", любительницы посудачить, поговаривали, что, может, эта парочка и не брат с сестрой вовсе. Но я-то точно знал, что это не так. Потому что на следующее утро после нашего переезда услышал их разговор за стенкой:
— Ты, братец, бросай свой маджонг! Конечно, все думают, что ты жульничаешь, раз ты говоришь, что фокусник. Ты меня вообще слушаешь?
— Да слышу я, слышу! Да если б я мог такие фокусы выделывать, стал бы я на сестринские копейки перебиваться.
Именно он, этот фокусник, сообщил мне "приятную" новость. В один прекрасный день он, словно нарочно громыхая по лестнице, прибежал мне сообщить, что моя мать лежит на трамвайных рельсах и кричит что-то несуразное, из-за чего трамвай не может двигаться дальше.
Он говорил все это, а на лице его блуждала мерзкая усмешка. Признаться, сначала до меня не совсем дошел смысл его слов — его улыбающееся лицо слишком не соответствовало тому, что он говорил. Но я ясно слышал его слова.
— Эй, парень, твоя мать кверху "воронкой" на рельсах лежит, и трамвай из-за этого встал. Ну и дела!
Я как раз пришел из школы и ждал мать. Она пошла устраиваться на работу в кондитерский магазин, куда ее обещал пристроить один знакомый.
— Да из-за нее трамвай стоит… Беги быстрей, надо ее домой привести. Не то пьяные с твоей мамкой поиграются, — сказав это, фокусник пару раз выразительно хлопнул себя по паху.
Еще не совсем уразумев, что случилось, я выскочил из комнаты и кубарем скатился по лестнице. У меня тряслись коленки — я был уверен, что мать попала под трамвай. Я сократил путь, пробежав по доске, перекинутой через канаву рядом с химчисткой, выбежал на улицу, и тут же меня окружил страшный шум, в котором смешались звуки истошно сигналящих машин, гудение толпы и звон трамвая.
Мать действительно лежала поперек трамвайных рельсов. Ее юбка задралась почти до пояса. Заплетающимся языком она все повторяла, обращаясь к вагоновожатому и кондуктору, пытавшимся ее поднять: "Лучше бы вы меня задавили… Скорее бы меня задавили, что ли…"
Я метнулся назад, спрятался за спины зевак и смотрел, как несколько мужчин переносят мать на тротуар. Свет из окна забегаловки высвечивал пах матери, были видны даже синие прожилки на ее ногах. Она сидела на тротуаре и безвольно мотала головой.
Трамвай уже ушел, толпа рассеялась, и мужичок, по виду рабочий, расспрашивал мать:
— Ты где живешь-то, тетка?
И только тогда я выдавил себя из темного закоулка, пересек улицу и, подхватив мать, повел ее домой.
Хозяин забегаловки орал мне вслед: "Можно было бы и извиниться, раз столько беспокойства людям доставляете!"
— Прости меня, а? Прости меня, ладно? — бубнила мать. Дома ее несколько раз вырвало, потом она зарылась в расстеленную мной постель и уснула. Я подумал, что нечто из ряда вон выходящее толкнуло мать на такой неожиданный поступок. Но всё оказалось не так. После этого случая мать стала пить. Она не могла не пить, и ее не останавливало даже то, что иногда у нас в доме не было ни крошки.
Оправдывалась мать тем, что от выпивки ее не так сильно мучает головная боль, если, мол, у нее будет болеть голова, то она не сможет работать. Но ни в одном месте ее не держали и десяти дней. Сорокатрехлетнюю женщину, от которой с утра несло перегаром, увольняли без разговоров отовсюду.
В школе — и на уроках, и на переменах — я все время думал о матери. Я не хотел видеть ее пьяную. И когда я в очередной раз шел забирать ее с трамвайных путей, я словно каменел и не чувствовал ни стыда, ни горечи. Наверное, если бы я не отключался, то просто не мог бы заставить себя идти за матерью, валявшейся с задранной юбкой на трамвайных путях.
Не знаю, сколько в ту пору зарабатывал мой брат, но те восемь тысяч иен, которые он присылал каждый месяц, явно были самым большим, что он мог себе позволить. Напомню, что это было в шестьдесят втором году и брат пошел работать сразу после школы.
Довольно долго, целых три месяца, я не говорил брату о том, что мать стала пить. Но когда в пятый раз повторилась эта история, я почувствовал, что сил моих больше нет, и позвонил брату в общежитие. Никогда не забуду, как он молчал в трубку. Когда я закончил говорить, брат не проронил ни слова. Я даже подумал, что телефон отключился, и заорал: "Алло! Алло!". И тут услышал: "Я ничего не могу сделать", — и брат положил трубку. В растерянности я выбежал на улицу, и пока кружил по ночным улицам, меня вдруг осенило. Я рванул в забегаловку и попросил хозяина не продавать матери спиртное.
— Да чего же не продать, если она платит? Я живу с этого, — пробурчал он.
И тогда я заорал:
— Ну тогда и нечего жаловаться, что тебе доставляет беспокойство то, что трамвай останавливается!!!
Хозяин схватил меня за грудки, и вместе с помощником они повели меня на пустырь неподалеку. Отколотили меня так, что стало солоно во рту и три дня левое ухо ничего не слышало. Мне ничего не оставалось, как забыть про школу и все время караулить мать.