И даже имел для Сергея пленительное вечернее продолжение: пионер – он, оказывается, не только всем ребятам, но и всем-всем девчатам пример.
Воронин – разумеется, через Куличенко – добился вообще невозможного: Лесникову дали отдельную однокомнатную квартиру в центре города. И не просто в центре, а прямо на проспекте Мира. Что само по себе уже просилось на страницы «Комсомольской правды»: сигнальщик из сорок второго сигналил в очередной публикации уже не халам-балам, а непосредственно насчет мира во всем мире.
А появилась квартира, возможным стало совсем уже невероятное: появилась и жена. Ну да – самая обыкновенная, как у всех: та, что и пилит и, при необходимости, тачает. Крупная, выпуклая, строевых казачьих кровей. Под красное дерево крашеные волосы и сурьмой подведенные брови. Что-то в облике жены-атаманши подсказывало Сергею, что тут не обошлось и без его старшей пионервожатой. Есть старшие пионервожатые, а есть и совсем старшенькие – эта, похоже, и была из них. Из вчерашних – той же стати и той же отчаянной звонкоголосости. Работала в торговле, проштрафилась или ее подставили, угодила на несколько месяцев туда, где Макар телят не пас, вернулась по примерному поведению и, как бы продолжая чуть запоздало выбранную линию безупречности, сразу под венец. Сотрудники ЗАГСа на дом приехали: так любопытно было узнать, кто же это на инвалида польстился? Какой это у нее по счету был брак, Евгений Дмитриевич не интересовался – им, сигнальщикам, морским волкам это ни к чему: по морям, по волнам, нынче здесь, а завтра аж там – но с женой ему и впрямь повезло. Квартира враз заполнилась сильным грудным голосом – атаманша даже стирала, как и положено, с песней, от которой только подрагивала дверь ванной, а если была нараспашку, так подрагивали искусственного хрусталя подвески на люстре в коридоре – занавесочками, салфетками-рюшами, поскольку атаманша оказалась еще и рукодельницей, многостаночницей, обучившейся кой-чему полезному, домовитому вдали от дома и шума городского, – и детским щебетом, ибо вместе с женой в придачу получил сразу и внучку.
Дочка у атаманши тоже имелась – что же за мать-атаманша без красавицы дочки? – но она появлялась на проспекте Мира изредка, налётами: судя по всему, девочка ее, ангел в цыпках, произошла не из того по счету брака, в котором атаманская дочь состояла в данный момент, если, конечно, вообще состояла в законном и непогрешимом.
Излюбленной командой благоприобретенной, вслед за квартирой, было повелительное:
– К столу!
Касавшееся всех – и дочки, и внучки, и Жучки (тоже явилась вслед за главным приобретением), и гостей, включая Сергея, частенько наведывавшихся теперь (и стол тут играл не последнюю роль) к солдату, и пионеров, которых, несмотря на очевидную их теперешнюю, в свете кардинально изменившихся обстоятельств, ненужность, по-прежнему привечали в доме, и старшей пионервожатой, обернувшейся в какой-то момент младшей атаманской сестрой.
Не было сил противостоять возгласу и запаху, несшемуся еще в преддверии слов. Решительно все подымалось с места и рвалось в бой. Возьми она еще тоном зычнее, и солдат бы тоже вскочил, оправляя на ходу полувоенную – атаманша и одевать его старалась под Островского, что сигнальщику исподволь нравилось – рубаху-гимнастерку, и побежал бы в строй, то есть в тесный застольный круг, за которым взрослым, военнообязанным, даже фронтовую соточку неизменно нацеживали. Самопальную, но крепкую-крепкую и чабрецово ароматную, как будто из пышной атаманской груди непосредственно.
Но голосу, видать, все же не хватало: солдат только страдальческое, детское, с глубокой мальчишеской прогалинкой темя свое от подушки отрывал и обводил продышанным, вытаявшим взглядом гомонящий застольный круг, устраивавшийся, чтоб ему не скучно было, рядом с его кроватью. Соточку, как и положено, атаманша опрокидывала первой и крепенькой, твердой-таки, хотя и приятно округлой, десницей. Чтобы потом тут же, тою же самой, мелко-мелко рот свой, губы свои, вкусно выпяченные, словно и их подавала к общему столу, перекрестить и мелко-мелко же, совсем не своим, не атаманским голосом проговорить:
– Свят-свят…
Как будто что-то не то, что положено, изо рта выскочило или гром за окном прогремел.
Что там у них было за пределами общей видимости, в жестоком кругу болезни, никто не знает, но, похоже, сигнальщику из сорок второго тоже кое-что перепадало из пышного, в меру запечатанного источника.
– Знаешь, врачи сказали, что у него все органы стали работать лучше, – заговорщически шепнула Сергею однажды, совсем-совсем наедине и совсем-совсем на ухо, его старшая провожатая по параллельным маршрутам жизни.
– Так уж и все? – усомнился, улыбнувшись, Сергей, на что получил вполне исчерпывающий ответ:
– Дурак!
И сочный поцелуй: дураков всегда целуют, пресекая опасное развитие их дурацкой любознательности: чтоб не спрашивали лишнее.
Что там заметили врачи – дай-то Бог, чтоб заметили, но факт остается фактом: атаманша наверняка продлила солдату жизнь. Без нее бы он умер раньше – процесс без нее шел гораздо резвее. А так скончался уже в конце восьмидесятых, когда Сергей давно уже работал в Москве. Прилететь на похороны не получилось, и он прилетел, когда на могиле уже стоял памятник.
– Вот, поставила, – сказала атаманша, концом платка промакивая слезу.
Сказала, как отчиталась.
Было начало лета, вокруг доцветала сирень, бледнея по ходу сгорания, и они стояли у могилы втроем: Сергей придерживал за полный локоть атаманшу, а его самого крепенько-таки придерживала пионерская вожатая. И мраморный памятник с фотографией моряка, братишки в бескозырке с молодецки выпуклой грудью и с юношеской застенчивой улыбкой на устах – фотографировался-то не на памятник, а на комсомольский билет! – и металлическая выкрашенная ограда, и окаймленный ею мраморный же парапет – все было, как у людей.
И ирисы – сиреневые на черном…
Без Воронина и тут наверняка не обошлось, – подумал Сергей.
Гробничка выложена на двоих. Сергей пристально глянул на атаманшу, и та утвердительно кивнула:
– Ну да. Куда же мне теперь от него – я с ним человеком себя почувствовала.
Вот так! Надо бы изначально не в исправительную колонию ее, а к Лесникову, к братишке на перековку. Сколько б лет еще ему натянула.
– Только не пишите, Сережа, что он умер, – попросила, предугадав первое, несложное движение писарчуковой душонки. – Пусть ваши читатели думают, что он еще живой.
Конечно, человеком – о ней самой газеты стали писать: сестра милосердия, мол, мать Тереза и т.д. и т.п. Вон какая трансформация: из мать-атаманши в Терезу-мать.
И книжку довела до ума – правда, орфографические ошибки после нее исправляла, прежде чем передать рукопись, самолично доставив ее в Москву, в Серегины руки, старшая пионервожатая. И книжку свою, изданную при Серегином толкаческом рвении «Детгизом», сигнальщик увидел – живым. «Стой! Стрелять буду!» – называется. Ну, попугая ару научили, и он фрицев из-за кустов до смерти пугал: русским партизанским басом.