Сергей писал просто о жизни – пусть и в несколько беллетризованном представлении о ней – и Воронин, уроженец Волгоградской области, читая, сам задирал левую бровь: надо же!
* * *
Однажды Сергей вышел на парализованного ветерана Великой Отечественной. Вообще-то, парализованных старых солдат в Волгограде, Сталинграде немало. Этот же необычный. Во-первых, относительно молодой: попал на войну, на флот, уже в самом конце ее, юнгой, сигнальщиком. Во-вторых, уже в начале пятидесятых служил действительную, старшиной, на трофейном итальянском линкоре «Юлий Цезарь», переименованном в «Новороссийск» – том самом, который в 1956 году, 25 октября, взорвался на собственных бочках неподалеку от севастопольских берегов. Тогда погибли сотни моряков – в задраенном, чтоб линкор весь в течение получаса не ушел ко дну, машинном отделении пели перед смертью «Варяг», и песня пропотевала даже через броневые листы, – юнгу Великой Отечественной выкинуло взрывом за борт, и он, оглушенный, контуженный, несколько часов болтался в осенней морской воде.
Следствием чего, возможно, и стал недуг, накрывший с головой солдата, моряка в конце шестидесятых: у него насмерть заклинило суставы. Лежал, вытянувшись в струнку, словно погружался, солдатиком, по стойке «смирно» на последний подводный морской сбор. Лишь чуть-чуть поворачивалась голова, да проворачивались печальные провалившиеся глаза.
Был он одинок, жил, многолетне умирал в коммунальной квартире: соседи, жалеючи, на его же пенсию кормили его иногда с ложечки. Все остальные отправления были солдату уже ни к чему – в этой коммуналке заброшенного, ороговевшего Сергей его и нашел.
Самое же удивительное заключалось в том, что солдат – писал. Сочинял. До тихого ужаса похожий на Николая Островского, а еще больше – на саму смерть, принявшую по чьему-то недосмотру не женское, а мужское обличье, недвижный, отощавший до того, что кости светились сквозь кожу, как на рентгеновском снимке, он часами ждал сердобольных старушек-соседок даже не с чайной ложечкой и пакетом кефира, а с тетрадкой и карандашом.
Тетрадка и карандаш были переходящими. Бабки подходили со снедью, а солдат печальным кутузовским глазом указывал им на тетрадь и карандашик, лежавшие возле него на тумбочке. Бабки вооружались очками и, мучительно припоминая орфографию – до пунктуации дело не доходило, – записывали то, что диктовал им сосед.
Солдат сочинял детскую книжку – о мальчишках предвоенного Сталинграда, о том, как, поначалу сбывшейся грезой, ворвалась война в их родной город, а потом, смертью и болью, и в их души. Солдат торопился – бабки не поспевали за ним.
Как ни странно, книжка получалась смешной: в ней действовали люди, шпионы и просто попугаи ара, передававшие мальчишкам шпионские тайные разговоры.
«Комсомольская правда» напечатала Сергеев репортаж под названием «Сигнальщик из 42-го» – о некогда юном сигнальщике Евгении Лесникове, который и сейчас, будучи неизлечимо больным, о чем-то отчаянно сигналит, сокровенном, из сороковых в семидесятые.
Реакция на публикацию была оглушительной. Воронин лично навестил солдата, раздобыл ему огромный, днепропетровского (почти как допетровского) производства магнитофон с дистанционным управлением – несколько пальцев на правой руке у Евгения Дмитриевича пока еще, слава богу, чуть-чуть двигались – прислал к нему пионервожатых с пионерами. Когда Сергей в следующий раз зашел к своему герою, он героя не узнал: вымытый, выхоленный, лежал тот на высоко взбитых, накрахмаленных подушках, статная белолицая красавица с повязанным набок, на манер яркой косыночки, галстуком вдохновляла его в качестве сидящей, с лирой, у изголовья музы – Сергей аж задохнулся от восхищения: муза имела чудные, полновесные формы наяды, бог знает с какой глубины вынырнувшей посреди холостяцкой коммуналки.
– Лучшая пионервожатая города! – подмигнул, удовлетворенно заметив Серегино ошеломление, засиявшим вдруг, словно и его отмыли, ласковым ртом отдышали, глазом враз помолодевший, подобравшийся под простынями фронтовик.
– Лучшая пионервожатая города… – улыбчиво повторила, представляясь и вставая со стула в полный, тоже полномерный, как и у ее белотелых гипсовых товарок в тогдашних городских парках, рост – и протянула ладонь лодочкой.
Сергей смущенно принял прохладный дар: господи, да у нее смеются не только голубые-голубые, почти бирюзовые, но и пальцы с твердыми, в тон галстуку, лакированными лепестками на концах посмеиваются тоже – мелким таким, нежно шевелящимся, отдаваясь где-то под ложечкой, смешком.
– …лучшему корреспонденту лучшей газеты – салют! – пальцы, сомкнувшись, встали по стойке смирно над белокурой чалмой, невесомо осенявшей чистый и тоже, наверное, соблазнительно прохладный в эту невыносимую волгоградскую жару лоб.
– А вы откуда меня знаете?
– Городская знаменитость, кто же вас не знает?
– Ну да, – улыбнулся Сергей, – как городского сумасшедшего.
Пионеры, помогавшие на кухне, – солдатской посуды на всех явно не хватало, и ребята драили чашки на всю ошалевшую от такой нежданной известности квартиру – были потихонечку, гуськом выпровожены на улицу, по домам (можно подумать, они так и помчались туда – делать уроки), а прохладными руками старшей пионервожатой в комнатке Евгения Дмитриевича был сервирован табурет – с шампанским, с графинчиком, огурчиками-помидорчиками, деревенским салом (оказывается, лучшие пионервожатые родом оттуда же, откуда и лучшие корреспонденты сельского отдела «Комсомольской правды») – и придвинут вплотную к кровати больного, который на несколько минут даже показался выздоравливающим.
И к табурету были расторопно приставлены два венских стула, на которых уже тыщу лет никто не сидел.
И чайная ложка была заменена на столовую и до краев налита холодненькой из графинчика и даже – ни капельки не пролилось! – опустошена с молодецким кряком.
И шампанское под местные лежебокие груши выпито дотла, и водочка – под сало-то! – ушла по назначению до полного вакуума в графинчике.
Коммунальные насельницы сбежались: солдат засмеялся! Чисто-чисто, по-мальчишески, по-пионерски. Мелко, чисто – воробьи за открытым окном дружно откликнулись маленькими крыльями. Сергей и пионервожатая не удивились: они-то знакомы с Евгением Дмитриевичем всего ничего. А бабульки сбежались, в дверь, как селедки, набились – они же тыщу лет солдатского смеха не слыхивали!
Вот вам и сигнал из сорок второго! Наверх вы, товарищи, все по местам. Последний парад наступа-а-а-ет… Бабки и застыли – по местам. Из тела, покрытого панцирем, коростою боли, только что отмытого – ласковыми пионервожатскими, еще не забывшими малую родину в заботах о большой, руками – от грязи, ворвани и забытости, и вдруг – такой чистоты и юности звук.
Пришлось и бабулям налить – по такому-то случаю.
И Евгений Дмитриевич засмеялся еще разок.
Праздник удался: праздник действенности советской печати. Написано – и в дамках!