– Она очень симпатична, – заметил Рудин.
– Совершенное дитя, Дмитрий Николаич, ребенок настоящий. Она была замужем, mais c’est tout comme.[18] Если б я была мужчина, я только в таких бы женщин влюблялась.
– Неужели?
– Непременно. Такие женщины по крайней мере свежи, а уж под свежесть подделаться нельзя.
– А подо все другое можно? – спросил Рудин и засмеялся, что с ним случалось очень редко.
Когда он смеялся, лицо его принимало странное, почти старческое выражение, глаза ежились, нос морщился…
– А кто же такой этот, как вы говорите, чудак, к которому г-жа Липина неравнодушна? – спросил он.
– Некто Лежнев, Михайло Михайлыч, здешний помещик.
Рудин изумился и поднял голову.
– Лежнев, Михайло Михайлыч? – спросил он, – разве он сосед ваш?
– Да. А вы его знаете?
Рудин помолчал.
– Я его знавал прежде… тому давно. Ведь он, кажется, богатый человек? – прибавил он, пощипывая рукою бахрому кресла.
– Да, богатый, хотя одевается ужасно и ездит на беговых дрожках, как приказчик. Я желала залучить его к себе: он, говорят, умен; у меня же с ним дело есть… Ведь вы знаете, я сама распоряжаюсь моим имением.
Рудин наклонил голову.
– Да, сама, – продолжала Дарья Михайловна, – я никаких иностранных глупостей не ввожу, придерживаюсь своего, русского, и, видите, дела, кажется, идут недурно, – прибавила она, проведя рукой кругом.
– Я всегда был убежден, – заметил вежливо Рудин, – в крайней несправедливости тех людей, которые отказывают женщинам в практическом смысле.
Дарья Михайловна приятно улыбнулась.
– Вы очень снисходительны, – промолвила она, – но что, бишь, я хотела сказать? О чем мы говорили? Да! о Лежневе. У меня с ним дело по размежеванию. Я его несколько раз приглашала к себе, и даже сегодня я его жду; но он, бог его знает, не едет… такой чудак!
Полог перед дверью тихо распахнулся, и вошел дворецкий, человек высокого роста, седой и плешивый, в черном фраке, белом галстуке и белом жилете.
– Что ты? – спросила Дарья Михайловна и, слегка обратясь к Рудину, прибавила вполголоса: – N'est-ce pas, comme il ressemble â Canning?[19]
– Михайло Михайлыч Лежнев приехали, – доложил дворецкий, – прикажете принять?
– Ах, Боже мой! – воскликнула Дарья Михайловна, – вот легок на помине. Проси!
Дворецкий вышел.
– Такой чудак, приехал наконец, и то некстати: наш разговор прервал.
Рудин поднялся с места, но Дарья Михайловна его остановила:
– Куда же вы? Мы можем толковать и при вас. А я желаю, чтобы вы и его определили, как Пигасова. Когда вы говорите, vous gravez comme avec un burin.[20] Останьтесь.
Рудин хотел было что-то сказать, но подумал и остался.
Михайло Михайлыч, уже знакомый читателю, вошел в кабинет. На нем было то же серое пальто, и в загорелых руках он держал ту же старую фуражку. Он спокойно поклонился Дарье Михайловне и подошел к чайному столу.
– Наконец-то вы пожаловали к нам, мосьё Лежнев! – проговорила Дарья Михайловна. – Прошу садиться. Вы, я слышала, знакомы, – продолжала она, указывая на Рудина.
Лежнев взглянул на Рудина и как-то странно улыбнулся.
– Я знаю господина Рудина, – промолвил он с небольшим поклоном.
– Мы вместе были в университете, – заметил вполголоса Рудин и опустил глаза.
– Мы и после встречались, – холодно проговорил Лежнев.
Дарья Михайловна посмотрела с некоторым изумлением на обоих и попросила Лежнева сесть. Он сел.
– Вы желали меня видеть, – начал он, – насчет размежевания?
– Да, насчет размежевания, но я и так-таки желала вас видеть. Ведь мы близкие соседи и чуть ли не сродни.
– Очень вам благодарен, – возразил Лежнев, – что же касается до размежевания, то мы с вашим управляющим совершенно покончили это дело: я на все его предложения согласен.
– Я это знала.
– Только он мне сказал, что без личного свидания с вами бумаги подписать нельзя.
– Да; это у меня уж так заведено. Кстати, позвольте спросить, ведь у вас, кажется, все мужики на оброке?
– Точно так.
– И вы сами хлопочете о размежевании? Это похвально.
Лежнев помолчал.
– Вот я и явился для личного свидания, – проговорил он.
Дарья Михайловна усмехнулась.
– Вижу, что явились. Вы говорите это таким тоном… Вам, должно быть, очень не хотелось ко мне ехать.
– Я никуда не езжу, – возразил флегматически Лежнев.
– Никуда? А к Александре Павловне вы ездите?
– Я с ее братом давно знаком.
– С ее братом! Впрочем, я никого не принуждаю… Но, извините меня, Михайло Михайлыч, я старше вас годами и могу вас пожурить: что вам за охота жить этаким бирюком? Или собственно мой дом вам не нравится? я вам не нравлюсь?
– Я вас не знаю, Дарья Михайловна, и потому вы мне не нравиться не можете. Дом у вас прекрасный; но, признаюсь вам откровенно, я не люблю стеснять себя. У меня и фрака порядочного нет; перчаток нет, да я и не принадлежу к вашему кругу.
– По рождению, по воспитанию вы принадлежите к нему, Михайло Михайлыч! vous êtes des nôtres.[21]
– Рождение и воспитание в сторону, Дарья Михайловна! Дело не в том…
– Человек должен жить с людьми, Михайло Михайлыч! Что за охота сидеть, как Диоген в бочке?
– Во-первых, ему там было очень хорошо; а во-вторых, почему вы знаете, что я не с людьми живу?
Дарья Михайловна закусила губы.
– Это другое дело! Мне остается только сожалеть о том, что я не удостоилась попасть в число людей, с которыми вы знаетесь.
– Мосьё Лежнев, – вмешался Рудин, – кажется, преувеличивает весьма похвальное чувство – любовь к свободе.
Лежнев ничего не ответил и только взглянул на Рудина. Наступило небольшое молчание.
– Итак-с, – начал Лежнев, поднимаясь, – я могу считать наше дело поконченным и сказать вашему управляющему, чтобы он прислал ко мне бумаги.
– Можете… хотя, признаться, вы так нелюбезны… мне бы следовало отказать вам.
– Да ведь это размежевание гораздо выгоднее для вас, чем для меня.
Дарья Михайловна пожала плечами.
– Вы не хотите даже позавтракать у меня? – спросила она.
– Покорно вас благодарю: я никогда не завтракаю, да и тороплюсь домой.
Дарья Михайловна встала.
– Я вас не удерживаю, – промолвила она, подходя к окну, – не смею вас удерживать.
Лежнев начал раскланиваться.
– Прощайте, мосьё Лежнев! Извините, что обеспокоила вас.
– Ничего, помилуйте, – возразил Лежнев и вышел.
– Каков? – спросила Дарья Михайловна у Рудина. – Я слыхала про него, что он чудак; но ведь уж это из рук вон!
– Он страдает той же болезнью, как и Пигасов, – проговорил Рудин, – желаньем быть оригинальным. Тот прикидывается Мефистофелем, этот – циником. Во всем этом много эгоизма, много самолюбия и мало истины, мало любви. Ведь это тоже своего рода расчет: надел на себя человек маску равнодушия и лени, авось, мол, кто-нибудь подумает: вот человек, сколько талантов в себе погубил! А поглядеть попристальнее – и талантов-то в нем никаких нет.
– Et de deux![22] – промолвила Дарья Михайловна. – Вы ужасный человек на определения. От вас не скроешься.
– Вы думаете? – промолвил Рудин. – Впрочем, – продолжал он, – по-настоящему, мне бы не следовало говорить о Лежневе; я его любил, любил, как друга… но потом, вследствие различных недоразумений…
– Вы рассорились?
– Нет. Но мы расстались, и расстались, кажется, навсегда.
– То-то, я заметила, вы во все время его посещения были как будто не по себе… Однако я весьма вам благодарна за сегодняшнее утро. Я чрезвычайно приятно провела время. Но надо же и честь знать. Отпускаю вас до завтрака, а сама иду заниматься делами. Мой секретарь, вы его видели, – Constantin, c'est lui qui est mon secrétaire,[23] – должно быть, уже ждет меня. Рекомендую его вам: он прекрасный, преуслужливый молодой человек и в совершенном восторге от вас. До свидания, cher[24] Дмитрий Николаич! Как я благодарна барону за то, что он познакомил меня с вами!