– Ты, кажется, очень плохо едешь, – заметил Рудин, – мы с самого утра тащимся и никак доехать не можем. Ты бы хоть спел что-нибудь.
– Да что будешь делать, батюшка! Лошади, вы сами видите, заморенные… опять – жара. А петь мы не можем: мы не ямщики… Барашек, а барашек! – воскликнул вдруг мужичок, обращаясь к прохожему в бурой свитчонке и стоптанных лаптишках, – посторонись, барашек!
– Вишь ты… кучер! – пробормотал ему вслед прохожий и остановился. – Московская косточка! – прибавил он голосом, исполненным укоризны, тряхнул головой и заковылял далее.
– Куда ты! – подхватил мужичок с расстановкой, дергая коренную, – ах ты, лукавая! право, лукавая…
Измученные лошаденки кое-как доплелись наконец до почтового двора. Рудин вылез из кибитки, расплатился с мужиком (который ему не поклонился и деньги долго пошвыривал на ладони – знать, на водку мало досталось) и сам внес чемодан в станционную комнату.
Один мой знакомый, много покатавшийся на своем веку по России, сделал замечание, что если в станционной комнате на стенах висят картинки, изображающие сцены из «Кавказского пленника» или русских генералов, то лошадей скоро достать можно; но если на картинках представлена жизнь известного игрока Жоржа де Жермани, то путешественнику нечего надеяться на быстрый отъезд: успеет он налюбоваться на закрученный кок, белый раскидной жилет и чрезвычайно узкие и короткие панталоны игрока в молодости, на его исступленную физиономию, когда он, будучи уже старцем, убивает, высоко взмахнув стулом, в хижине с крутою крышей, своего сына. В комнате, куда вошел Рудин, висели именно эти картины из «Тридцати лет, или Жизни игрока». На крик его явился смотритель, заспанный (кстати – видел ли кто-нибудь смотрителя не заспанного?), и, не выждав даже вопроса Рудина, вялым голосом объявил, что лошадей нет.
– Как же вы говорите, что лошадей нет, – промолвил Рудин, – а даже не знаете, куда я еду. Я сюда на обывательских приехал.
– У нас никуда лошадей нет, – отвечал смотритель. – А вы куда едете?
– В…ск.
– Нет лошадей, – повторил смотритель и вышел вон.
Рудин с досадой приблизился к окну и бросил фуражку на стол. Он не много изменился, но пожелтел в последние два года; серебряные нити заблистали кой-где в кудрях, и глаза, все еще прекрасные, как будто потускнели; мелкие морщины, следы горьких и тревожных чувств, легли около губ, на щеках, на висках.
Платье на нем было изношенное и старое, и белья не виднелось нигде. Пора его цветения, видимо, прошла; он, как выражаются садовники, пошел в семя.
Он принялся читать надписи по стенам… известное развлечение скучающих путешественников… Вдруг дверь заскрипела, и вошел смотритель.
– Лошадей в…ск нет, и долго еще не будет, – заговорил он, – а вот в…ов есть обратные.
– В…ов? – промолвил Рудин. – Да помилуйте! это мне совсем не по дороге. Я еду в Пензу, а…ов лежит, кажется, в направлении к Тамбову.
– Что ж? вы из Тамбова можете тогда проехать, а не то из…ова как-нибудь свернете.
Рудин подумал.
– Ну, пожалуй, – проговорил он наконец, – велите закладывать лошадей. Мне все равно; поеду в Тамбов.
Лошадей скоро подали. Рудин вынес свой чемоданчик, взлез на телегу, сел, понурился по-прежнему. Было что-то беспомощное и грустно-покорное в его нагнутой фигуре… И тройка поплелась неторопливой рысью, отрывисто позвякивая бубенчиками.
Эпилог
Прошло еще несколько лет.
Был осенний холодный день. К крыльцу главной гостиницы губернского города С…а подъехала дорожная коляска; из нее, слегка потягиваясь и покряхтывая, вылез господин, еще не пожилой, но уже успевший приобресть ту полноту в туловище, которую привыкли называть почтенной. Поднявшись по лестнице во второй этаж, он остановился у входа в широкий коридор и, не видя никого перед собою, громким голосом спросил себе нумер. Дверь где-то стукнула, из-за низких ширмочек выскочил длинный лакей и пошел вперед проворной, боковой походкой, мелькая в полутьме коридора глянцевитой спиной и подвороченными рукавами. Войдя в нумер, проезжий тотчас сбросил с себя шинель и шарф, сел на диван и, опершись в колени кулаками, сперва поглядел кругом, как бы спросонья, потом велел позвать своего слугу. Лакей сделал уклончивое движение и исчез. Проезжий этот был не кто иной, как Лежнев. Рекрутский набор вызвал его из деревни в С…
Слуга Лежнева, малый молодой, курчавый и краснощекий, в серой шинели, подпоясанной голубым кушачком, и мягких валенках, вошел в комнату.
– Ну вот, брат, мы и доехали, – промолвил Лежнев, – а ты все боялся, что шина с колеса соскочит.
– Доехали! – возразил слуга, силясь улыбнуться через поднятый воротник шинели, – а уж отчего эта шина не соскочила…
– Никого здесь нет? – раздался голос в коридоре.
Лежнев вздрогнул и стал прислушиваться.
– Эй! кто там? – повторил голос.
Лежнев встал, подошел к двери и быстро отворил ее.
Перед ним стоял человек высокого роста, почти совсем седой и сгорбленный, в старом плисовом сюртуке с бронзовыми пуговицами. Лежнев узнал его тотчас.
– Рудин! – воскликнул он с волнением.
Рудин обернулся. Он не мог разобрать черты Лежнева, стоявшего к свету спиною, и с недоумением глядел на него.
– Вы меня не узнаёте? – заговорил Лежнев.
– Михайло Михайлыч! – воскликнул Рудин и протянул руку, но смутился и отвел ее было назад…
Лежнев поспешно ухватился за нее своими обеими.
– Войдите, войдите ко мне! – сказал он Рудину и ввел его в нумер. – Как вы изменились! – произнес Лежнев, помолчав и невольно понизив голос.
– Да, говорят! – возразил Рудин, блуждая по комнате взором. – Года… А вот вы – ничего. Как здоровье Александры… вашей супруги?
– Благодарствуйте, хорошо. Но какими судьбами вы здесь?
– Я? Это долго рассказывать. Собственно, сюда я зашел случайно. Я искал одного знакомого. Впрочем, я очень рад…
– Где вы обедаете?
– Я? Не знаю. Где-нибудь в трактире. Я должен сегодня же выехать отсюда.
– Должны?
Рудин значительно усмехнулся.
– Да-с, должен. Меня отправляют к себе в деревню на жительство.
– Пообедайте со мной.
Рудин в первый раз взглянул прямо в глаза Лежневу.
– Вы мне предлагаете с собой обедать? – проговорил он.
– Да, Рудин, по-старинному, по-товарищески. Хотите? Не ожидал я вас встретить, и Бог знает, когда мы увидимся опять. Не расставаться же нам с вами так!
– Извольте, я согласен.
Лежнев пожал Рудину руку, кликнул слугу, заказал обед и велел поставить в лед бутылку шампанского.
В течение обеда Лежнев и Рудин, как бы сговорившись, все толковали о студенческом своем времени, припоминали многое и многих – мертвых и живых. Сперва Рудин говорил неохотно, но он выпил несколько рюмок вина, и кровь в нем разгорелась. Наконец лакей вынес последнее блюдо. Лежнев встал, запер дверь и, вернувшись к столу, сел прямо напротив Рудина и тихонько оперся подбородком на обе руки.
– Ну, теперь, – начал он, – рассказывайте-ка мне все, что с вами случилось с тех пор, как я вас не видал.
Рудин посмотрел на Лежнева.
«Боже мой! – подумал опять Лежнев, – как он изменился, бедняк!»
Черты Рудина изменились мало, особенно с тех пор, как мы видели его на станции, хотя печать приближающейся старости уже успела лечь на них; но выражение их стало другое. Иначе глядели глаза; во всем существе его, в движениях, то замедленных, то бессвязно порывистых, в похолодевшей, как бы разбитой речи, высказывалась усталость окончательная, тайная и тихая скорбь, далеко различная от той полупритворной грусти, которою он щеголял, бывало, как вообще щеголяет ею молодежь, исполненная надежд и доверчивого самолюбия.
– Рассказать вам все, что со мною случилось? – заговорил он. – Всего рассказать нельзя и не стоит… Маялся я много, скитался не одним телом – душой скитался. В чем и в ком я не разочаровался, Бог мой! С кем не сближался! Да, с кем! – повторил Рудин, заметив, что Лежнев с каким-то особенным участием посмотрел ему в лицо. – Сколько раз мои собственные слова становились мне противными – не говорю уже в моих устах, но и в устах людей, разделявших мои мнения! Сколько раз переходил я от раздражительности ребенка к тупой бесчувственности лошади, которая уже и хвостом не дрыгает, когда ее сечет кнут… Сколько раз я радовался, надеялся, враждовал и унижался напрасно! Сколько раз вылетал соколом – а возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!.. Где не бывал я, по каким дорогам не ходил!.. А дороги бывают грязные, – прибавил Рудин и слегка отвернулся. – Вы знаете… – продолжал он…