Но плачет Нефтида у моря и говорит:
— Это слишком! Этого никогда не будет!
И Принц Который Был Тысячью встает и поднимает вверх руки.
Внутри облака, что нависает над ним, появляется женский силуэт. Пот выступает на лбу у Принца, и женская фигура становится все отчетливей и отчетливей. Он шагает вперед, пытаясь обнять ее, но руки его обхватывают лишь легкий дымок, и имя его, а имя его — Тот, словно рыдание, звучит у него в ушах.
И затем он остается один — у моря, под морем, где огни в небе — это обычные рыбьи брюшки, занятые перевариванием обычной рыбьей пищи.
Глаза его увлажняются, и он испускает проклятие, ибо знает, что в ее власти положить конец своему существованию. Он зовет ее по имени, но не дожидается ни ответа, ни даже эха.
И теперь он уверен, что Безымянное умрет.
Он швыряет в океан камешек, и тот не возвращается.
Скрестив на груди руки, он уходит, и песок засыпает его следы.
В просоленном воздухе пронзительно кричат морские птицы, высоко, на тридцать футов над водой высовывает голову зеленая рептилия, длинная ее шея раскачивается из стороны в сторону, затем снова погружается в воду.
Марачек
Взгляни теперь на Цитадель Марачека в Центре Срединных Миров...
Все мертво, уныло, пусто. Неподвижно, безжизненно, безмолвно. Расцвети его прахом.
Часто приходит сюда Принц Который Однажды Был Богом — многое обдумать.
На Марачеке нет океанов. Уцелело лишь несколько пузырящихся родников, теплых и солоноватых, от которых разит псиной, словно от мокрой дворняги. Солнце его — очень старая, крохотная красноватая звездочка, слишком респектабельная или, может быть, ленивая, чтобы пуститься во все тяжкие, стать новой и уйти в пароксизме славы, она изливает вместо этого весьма анемичный свет, который идет на пользу глубоким синеватым теням, отбрасываемым причудливым каменным стаффажом среди бескрайних пляжей охры и сепии, каковыми подставляется Марачек ветру; и звёзды видны, хоть и слабо, над Марачеком даже и в полдень, ну а вечером горят они над выутюженными ветром равнинами, словно неоновые, ацетиленовые лампы, подчас — как лампы-вспышки; и плосок и уныл почти весь Марачек, хотя и перекраиваются по два раза на дню его равнины, когда достигают ветры своего бесплодного оргазма, сметая песок в кучи и тут же рассеивая их, все тоньше и тоньше вытачивая зернышки песчинок, — так что весь день висит в воздухе желтоватой мглой прах, наработанный ветром на рассвете и в сумерках, и вуаль мглы этой еще более умаляет звездочку Марачека для шарящего по небосклону ока, — все, в конечном счете, сглаживая и улаживая; сровненные с землей горы, ваянные-переизваянные гротески скал, бесконечная череда погребений и раскопок, — такова поверхность Марачека, послужившая, конечно, когда-то ареной для деяний, исполненных славы, мощи, блеска и великолепия, вопиет о подобном выводе сама ее банальность; но есть еще одно здание на Марачеке в Центре Срединных Миров, которое свидетельствует о подлинности этого наименования, а именно — Цитадель, которая, вне всякого сомнения, будет существовать, пока существует сам этот мир, хотя, быть может, не раз занесут ее пески — и вновь раскроют, — пока не наступит окончательный распад или общее оцепенение; Цитадель — столь древняя, что никто не может наверняка сказать, что была она когда-то выстроена, — Цитадель, является которая, вполне вероятно, древнейшим городом во всей Вселенной, разрушенная и отстроенная заново (кто знает, сколько раз?) на том же основании, снова и снова, быть может, с самого воображаемого начала иллюзии, называемой Время; Цитадель, которая самой своей статью свидетельствует, что и в самом деле существует нечто, способное превозмочь, чего бы это ни стоило, превратности судьбы, — о которой написал Врамин в «Горделивой окаменелости»: «...Упадка сладость не касалась никогда твоих порталов, ибо судьба — янтарь, берет все на себя...» — Цитадель Марачек-Карнак, архетипический град, который населяют ныне в основном проворные крохотные твари, чаще всего насекомые и рептилии, питающиеся друг другом, одна из которых жаба) существует в данный момент Времени под перевернутым кубком, который стоит на древнем столе в самой высокой башне Марачека (в северо-западной), когда тщедушное солнце встает из праха и сумрака и смягчает беспощадный свет звезд. Таков Марачек.
Когда сквозь двери с Блиса входят сюда Врамин и Мадрак, складывают они свою поклажу как раз на этот старинный стол, сделанный из одного куска какой-то розовой, неестественной субстанции, которая не по зубам даже и самому Времени.
Это место, где проносятся в ярости призраки Сета и монстров, с которыми он сражается, сквозь мраморную память — разрушенный и отстроенный заново Марачек, древнейший из городов, — извечно.
Врамин вправляет Генералу левую руку, вставляет правую ногу; разворачивает ему голову, чтобы она опять смотрела вперед, затем копается в механизмах шеи и фиксирует ее в таком положении.
— Ну а как поживает другой? — интересуется он.
Мадрак отгибает Вэйкиму веко, щупает пульс.
— Похоже, просто шок. Как ты думаешь, кого-нибудь когда-нибудь вырывали из самого фокуса фуги?
— Мне о таких прецедентах не известно. Мы, без сомнения, открыли новый синдром, этакий временной шок; я бы назвал его центробежным эффектом фуги — или эффектом центрифуги. Наши имена, чего доброго, попадут в учебники.
— И что ты предлагаешь с ними делать? Ты можешь их оживить?
— По всей вероятности. Но они тогда начнут все сначала — и, может статься, будут продолжать, пока не разнесут и этот мир.
— Ну, здесь не так уж много что разносить. Стоило бы, наверное, заняться продажей билетов, а потом выпустить их на волю. Могли бы недурно подзаработать.
— О цинизм торговца индульгенциями! Только тип в рясе способен додуматься до такого!
— Да нет! Я этому, если ты припоминаешь, выучился на Блисе.
— Ну да — там, где гвоздем программы на Ярмарке Жизни стал сам тот факт, что она может кончиться. Но ты знаешь, в данном случае мне кажется, что разумнее всего будет забросить их в какие-либо удаленные миры и предоставить там превратностям собственных их судеб.
— Тогда зачем же принес ты их в Марачек?
— Я не брал их сюда! Их просто засосало в дверь, когда я открыл ев. А сам я направлялся сюда, потому что всегда проще всего добраться до Центра.
— Может быть, обсудим программу наших ближайших действий?
— Давай пока что немного отдохнем, я закреплю для этого их транс. А потом можно будет просто открыть другие двери и уйти, оставив их здесь.
— Нет, это будет вопреки моим этическим принципам.
— Не говори мне об этике, ты, самый человечный человек! Поставщик всех сортов опиума, которые только ни выберет для себя народ! Адвокат-святоша для раздавленных жизнью!
— И тем не менее, я не способен оставить человека умирать.
— Ну хорошо... Эй! Кто-то побывал тут до нас — чтобы придушить жабу!
Мадрак глядит на кубок.
— Я слышал россказни, что в крохотных, лишенных воздуха склепах они могут протянуть целые века. Интересно, давно ли сидит здесь эта? Если бы только она была жива и могла говорить! Подумай только, о каких славных деяниях могла бы она нам поведать.
— Не забывай, Мадрак, что я — поэт, и, будь любезен, оставь подобные домыслы тому, кто способен рассуждать об этом, не меняясь в лице. Я…
Тут Врамин подходит к окну.
— А вот и гости, — говорит он. — Теперь мы можем с чистой совестью оставить здесь этих ребят.
Водруженный, словно статуя, на зубчатой стене бастиона, ржет Бронза, как паровая сирена, и делает тремя из своих ног стойку. Затем испускает он в предрассветную мглу лазерные лучи, и мигают, моргают ряды его глаз.
Что-то приближается, пока еще не видимое сквозь пелену пыли и ночную тьму.
— Ну что, пойдем?
— Нет.
— Согласен с тобой.
И они в согласии ждут.
Секс-комп
В наши дни всем хорошо известно, что некоторые машины занимаются любовью, — и не только в смысле метафизических писаний Блаженного Яшке Механофила, который рассматривает человека в качестве сексуального органа создавшей его машины, чье существование необходимо, чтобы, производя поколение за поколением машинерию, свершил он наконец судьбу механизма; на его взгляд, все типы механической эволюции протекают через человека — до тех пор, пока не сослужит он до конца свою службу, не будет достигнуто совершенство и не придет пора свершить Великую Кастрацию. Бл. Яшке, конечно, еретик. Как было доказано при обстоятельствах слишком многочисленных, чтобы их здесь упоминать, всякой машине как единому целому нужен пол. Теперь, когда машина и человек сплошь и рядом меняются компонентами, а то и целыми системами, в любой точке человеко-машинного спектра может стартовать полноценное существо и пробежаться по всей его гамме. Человек, этот самонадеянный орган, достиг, таким образом, своего апофеоза или единения со Всеблагой Сочленилкой через жертвоприношение и искупление, как оно всегда и бывало. Изобретательство имеет ко всему этому непосредственное отношение, но изобретательство, конечно, не более чем форма механического вдохновения. Нельзя больше говорить о Великой Кастрации, нельзя больше отрывать машину от ее созидания. И посему Человек должен остаться — как часть Большой Картины.