Во время этой работы наш доктор вел себя очень прилично, охотно со мной разговаривал. Конечно, не так, как Баев. Здешний доктор всегда соблюдал большую дистанцию между собой и санитаром, ввиду чего и я глядел на свое новое начальство глазами ординарца и соответственно его оценивал. Приземистый, смуглый, с маленьким ртом, доктор был человеком не очень умным да и врач не ахти какой. В лучшем случае средний…
В конце месяца, когда мне приходилось составлять статистические данные, мы оказывались в самом затруднительном положении. Освобождать от работы можно было только тяжелобольных, да и то с трудом. В такое время доктор обычно становился снисходительным и даже спрашивал моего совета. В подобной скверной ситуации мы как раз и очутились, когда прибыло распоряжение об отправке тридцати человек с «Кирпичного завода» на отдых в Норильск-второй.
Список составили быстро. Правда, в него можно было вписать и сотню, но для нас освободиться даже от тридцати больных, но с нормальной температурой зеков не было пустяком. С готовым списком я сразу пошел по баракам, и тридцати отобранным счастливчикам велел отправляться в медчасть.
Все больные считали, что великое счастье привалило им благодаря доброжелательности доктора и протекции санитара. Наши больные, конечно, знали, что они больны, но все же считали себя не такими уж больными, потому что немного и симулировали. Постанывали, когда у них ничего не болело, и орали, когда ощущали хоть малейшую боль, — это была, так сказать, законная самозащита. Вот если б они были дома, думали такие больные, там они могли бы работать для своей семьи, для себя, по своей специальности, на привычном рабочем месте; конечно, дома они не были бы больными. А если б и приболели малость, то быстро и выздоровели бы…
Так восприняли свою удачу двадцать девять зеков из тридцати. Но один отказался наотрез, заявив:
— Не поеду. Не хочу отдыхать.
Звали его Иван Латышев.
Двадцать девять человек вышли, один остался — мы задержали его в медчасти.
Плотник Иван Латышев рослый, голубоглазый, светлоусый мужчина с крепкими руками. И руки, и плечи у него мускулистые, да и спина сильная, только сгорбилась немного от постоянного таскания бревен.
А лицо вот бледное, желтовато-зеленое. Когда он чем-то взволнован, мгновенно краснеет. Даже при мимолетном взгляде заметно, и в истории болезни записано, что у него тяжелое сердечное заболевание. Но в отличие от прочих Латышев прекрасно об этом знал. Почему же он тогда все повторял:
— Я здоров. Ехать отдыхать не хочу.
Доктор глянул на него, слегка выпятив губы.
— Странно, — произнес он каким-то тонким голосом. — Сейчас только середина месяца, — он принялся постукивать карандашом по стеклу, лежащему на столе, — а вы уже шесть раз просили, — врач сделал паузу, перелистал бумаги, — и четырежды получали освобождение от работы.
— Да, доктор… но я чувствую, что теперь могу работать… и раз уж я не поеду туда отдыхать, может, снова денек-другой…
— Поймите, милый человек, — если доктор называл кого-нибудь «милым человеком», это свидетельствовало о том, что терпение у него на исходе, — поймите, милый человек: когда вы получаете освобождение, кому-то другому приходится вместо вас выходить на работу. А он тоже нуждается в помощи! Вы же не сегодня родились, не с неба свалились сюда, знаете, как все здесь происходит.
— Процент да показатель — всех бед укрыватель, как у нас в бараках говорят.
— Именно так! И поэтому нужен Норильск-второй. Там нет этих пресловутых процентов, о которых вы в бараках так много разговариваете. Там все заранее освобождены. И разрешение нужно на то, чтобы работать. Просто идеально! Вот спросите санитара, — указал он на меня.
Я подтвердил слова доктора:
— Еды там дают вдвое больше, чем здесь, и лучше она раз в десять. И Баев! Если кто и может тебя вылечить, то это Баев! Другой доктор, Шаткин, тоже хороший. Ты его не бойся. Он, правда, отчаянно ругается. Но сам знаешь, здесь у нас, на севере, даже ангелы небесные друг друга кроют.
Латышев остановил меня жестом руки. И доктору, видимо, не понравились мои слова. Я это почувствовал, но так как оба они молчали, был вынужден продолжать. Только попытался подойти к делу с другой стороны.
— Там и деревья такие, что заслуживают этого названия. Мы как-то нашли лиственницу и посчитали ее годовые кольца. Я целых четыреста насчитал. Она раньше Ермака родилась, а ведь он начал покорение Сибири. Березу однажды толстую нашли, даже смогли из нее искусственную ногу вытесать одному шахтеру. Очень хорошая нога получилась! И ветра там не бывает… Редко очень, — поправился я. — Что еще сказать? Настоящий курорт.
— Да знаю я, — тихо ответил Латышев. — Не поеду.
Углы рта его дрожали.
— Когда ты там был, может, еще ни Баева, ни Шаткина… — Я глянул на доктора. — И главное, не было там повара Ташкевича, Ивана Осиповича.
— Что верно, то верно — не было. — Дрожащие губы Латышева скривились в улыбку.
— Ну, хватит! — нетерпеливо сказал доктор. — До завтра можете подумать. Есть там еще кто-нибудь? — обратился он ко мне.
Я отправился в барак поговорить с Латышевым. Вообще-то репутация у меня была хорошая, хотя с Шаткиным (в то время он был моим идеалом) соперничать я не мог ни в добрых делах, ни в ругани. Корни моей «популярности» крылись в ошибках моих предшественников (что и у политиков частенько случается). Дело в том, что наша медчасть ежемесячно получала бутыли с рыбьим жиром литров по шестнадцать, а то и по двадцать четыре. И я раздавал его всем, кто ни попросит, считая, что средство это никому не повредит, а тому, кто в него верит, даже пользу принесет. Я наливал рыбий жир в баночки, давал его ложками, а кто был в состоянии много проглотить, получал целый стакан. Своего рода церемония и без предписания врача! А ведь мой предшественник с этим рыбьим жиром всякие махинации проделывал. Менял его, понемногу приторговывая. К чести нашего доктора, надо сказать — недолго. Как только выяснилось, что тот спекулирует, в руки ему вместо ложечки для лекарств дали кайло…
Когда я вошел в барак, Латышев кормил прирученных им белых мышей. Увидев меня, поднялся навстречу, подвел к своей койке и усадил на край. Рядышком две мыши спокойно грызли хлебную корку.
— Не повредило бы тебе в Норильск-второй съездить, — начал я, действительно желая ему добра. — Ты бы там много птиц наловил силками из конского волоса.
— Пусть живут, — потряс головой Латышев.
Меня обозлил собственный промах. Мог бы и сообразить, что этот человек только живых существ любит. Но у меня всегда так получается, когда я «веду беседу», а не прямо говорю то, что нужно. И раз уж я так неловко начал, что-то вынудило меня продолжить болтовню. Хотя следовало бы знать, что Латышева вряд ли это интересует, я сказал:
— Как-то мы там идола нашли на берегу реки. Наверно, его топором вытесали. Я хотел забрать его с собой, да беда в том, что он был сделан из очень хорошего сухого дерева, и бригадир бросил его в костер. Та же участь постигла эвенкийские сани. Хотя они все равно были сломаны… — Я умолк. Латышев не отвечал. — А какие там цветы летом! — сделал я еще одну попытку. — Шиповник, желтые маки. — У меня уже вертелось на языке слово «незабудки», но я все-таки удержался, не произнес его. — И клюква, и вкусные синие ягоды, не знаю, как они называются…
Латышев все не отвечал. Я снова попытался подобраться к нему, с другой стороны:
— Когда мы туда попали, в первый день даже воды не нашли. А потом воду и не пили. Из остававшегося хлеба Иван Осипович квас варил. Вкусный кисло-сладкий квас. Замечательный повар! Он не швыряет продукты в котел как попало. Следит, чтобы вкусно было. Не крадет. А уж за комендантом сам Шаткин приглядывает. Там, брат, порядок…
— У меня кусок в горло не полезет, — неожиданно заговорил Латышев. — Э-э, бросьте! Не поеду. Хоть в карцер сажайте, все равно не поеду. Насильно туда не загоните!