Когда я ехала на извозчике на новую квартиру, Антек и его друзья с шумом провожали меня до самого моста железной дороги, которая тогда отделяла предместье от города. Мелькали по грязи босые, красные от холода ноги, махали вечно грязные руки, дикий крик заставлял останавливаться прохожих.
У моста дети остановились. Здесь кончалось их царство. Я переезжала в неведомые им дальние страны. Проводили как следует — и хватит. Они вернулись в свою грязную уличку — уличку моей мечты, — навсегда исчезли из моей жизни.
Навсегда ли? Много, много лет спустя, когда я стала уже совсем взрослой, я несколько раз бывала в предместье, которое покинула пятилетней девочкой. Я выступала на собраниях, на митингах, на лекциях. Все так же стоял большой дом господина Чапутовича и так же теснились вокруг него маленькие домишки, все та же грязь покрывала узкие, тесные улички. Я не знаю, был ли Антек среди моих слушателей, и не знаю, вспомнил ли он маленькую девочку, которая всем сердцем когда-то принадлежала к числу его подданных. Но я тогда думала именно о нем — первом пролетарском ребенке, с которым я встретилась на своем жизненном пути. И, говоря о неволе, о борьбе, я думала о них, о детях с грязной улички, которые выросли, как и я, и многие из которых, как и я, вступили на путь борьбы.
II
Война 1914 года застала нас в деревне. В первых числах августа мои родители и старшая сестра уехали, оставив меня и младшую сестру на попечении бабушки, почти восьмидесятилетней старушки.
Деревня была чудесная. Потом, будучи уже взрослой, я поехала туда, чтобы проверить детские впечатления. И оказалось, что память не обманула меня: место это было действительно прекрасно.
Горный поток веками долбил себе путь меж гор. Образовался глубокий овраг длиной в несколько километров. Горные хребты по обе его стороны поросли лесом: на вершинах — пихты и буки, ниже, куда достигало влажное дыхание потока, — ольховые рощи. Между лесом и рощами на склонах гор люди выстроили себе дома. Маленькие поселки по нескольку домов, разбросанные на протяжении километра. Вдоль потока пролегла дорога.
Летом поток превращался в узенькую, извивающуюся ленточку. В прозрачной воде мелькали форели. Осенью и весной поток прибывал, разрастался, ревел, как настоящая река, подмывал деревья, заливал луга. Зимой он замерзал у берегов, но посередине всегда струилась журчащая, вечно живая вода.
На краю оврага стоял дом, в котором мы жили. Дальше уже открывался вид на широкую долину, посреди которой протекала река. На горизонте темнели покрытые лесами горы, а если взойти повыше нашего дома, в ясный, солнечный день далеко-далеко можно было увидеть зубчатую цепь Татр. Они вырисовывались на небе, как серебристая апликация.
Здесь было все. На склонах, среди куч серых камней, росла крупная сладкая земляника, в старой каменоломне кустилась колючая ежевика, черешневые рощи покрывались летом красными ягодами. Цвели желтые жабники над маленькими ручейками, осенью пылала калина, зимой бесчисленные дорожки заячьих следов пересекали снега во всех направлениях. В каждом уголке, в каждом месте можно было всякий день открыть что-нибудь новое. В неглубокой речушке, в узких ямках сидели большие темные раки. В густом малиннике можно было неожиданно наткнуться на маленькую серну, которая, заметив человека, в испуге кидалась прочь. В дуплах деревьев гнездились пестрые дятлы. В ольшанике над рекой кричали сороки в лохматых, как огромные шапки, гнездах. В каждом кусте, в каждой расщелине дерева ютилась в начале лета птичья семья: разинутые клювы птенцов, трепыхание крыльев, черные бусинки любопытных глазок…
На крутых склонах виднелись крошечные крестьянские поля. Узенькие полоски, квадратики, треугольнички… Там и сям чернеют кучки камней: во время пахоты их выбирают из земли и сваливают в кучу. На полях росли картофель, невысокая рожь, низенький овес, благоухал красный клевер. С трудом, с огромными усилиями возделывались эти поля, не всюду могла добраться лошадь с плугом. Да и не в каждом доме была лошадь. Селение было бедное — горная деревушка на тощей, каменистой земле.
Мужчин в деревне почти не было. До войны многие уезжали в Америку, чтобы там, в лесах, на рудниках, на фабриках, заработать немного денег. Война и набор в армию австрийского императора забрали остальных. Вот и работали одни женщины: пахали, сеяли, копали — с нечеловеческими усилиями кое-как справлялись с хозяйством. Войска реквизировали коров, хлеб, картофель; война объедала и без того уже голодную деревню. Дети ходили покрытые нарывами: им не хватало необходимой пищи. Не было хлеба, не было жиров, ничего не было.
И все же я вспоминаю те три года, как прекрасный период, период, который многому научил меня, навсегда остался в памяти и повлиял на всю мою дальнейшую жизнь.
В ноябре 1914 года все больше приближался к нам гул пушек.
Если взойти на пригорок, с которого открывалась вся долина реки Скавы, можно было видеть, как непрерывно ползли в обе стороны черные гусеницы поездов: одни везли в Карпаты солдат, другие увозили назад, вглубь страны, раненых. Во всякое время дня к расположенной в нескольких километрах станции шли деревенские женщины. Они забирали из домов все, что могли, и несли раненым: молоко уцелевшей от реквизиции коровы, чай, заваренный из сушеных листьев земляники, лепешки из овсяной муки. Делились с ранеными своим крошечным достоянием, отдавали им, в ущерб себе и своим детям, ту жалкую пищу, которую еще можно было найти в избе.
День и ночь шли поезда. Тянулись по дороге в местечко деревенские женщины, чтобы отнести раненым яблоки, собранные в садах, груши с деревьев на межах, хранившиеся до того в сене, на чердаке, или в амбаре, в ларе, на зиму.
Все ближе становился гул пушек. Он перекатывался как отдаленный гром, висел в воздухе над покрытыми уже снегом полями. И однажды с той стороны, где грохотали пушки, примчалась весть. Сея страх, она обрушилась на деревню: казаки!
Люди выходили из домов и с побледневшими лицами глядели в сторону широкой долины. Это там отступали от Карпат войска и шла царская армия. В деревне женщины прятали остатки зерна, закапывали в землю свои жалкие богатства…
В местечке собрались на совет бургомистр, ксендз и несколько владельцев вилл. Они порешили, что вступающих в местечко казаков следует встретить хлебом-солью и таким способом снискать их расположение. Подать хлеб-соль — символ гостеприимства — на обыкновенном подносе было нельзя. Поднос должен был быть серебряный. Начались мучительные поиски. Серебряного подноса ни у кого не оказалось. Не знаю, чем кончились эти поиски, нашли ли, наконец, ксендз и бургомистр серебряный поднос, или нет. Царские войска отступили. Наша долина так и не увидела казаков. Но в мою память глубоко врезался этот контраст: деревенские женщины из бедной деревушки, отдающие раненым солдатам все, что имеют, и ксендз с бургомистром, готовящиеся к торжественной встрече тех, кого они всю жизнь считали врагами своей родины.
Тогда, быть может впервые, задолго до того, как я могла узнать об этом из книжек, мне пришла в голову мысль, которая потом все больше утверждалась во мне, мысль, что отечество капиталиста, помещика и ксендза — нечто совсем иное, чем отечество простого человека, и что по-настоящему любит свою родину только простой человек. Еще в детстве я поняла, что капиталист и помещик всегда будут готовы продать и предать свою родину за деньги, из страха, ради защиты собственных, своекорыстных интересов.
III
Тогда, в ноябре, война подошла к нам ближе, чем когда бы то ни было. И откатилась. Не слышно было пушек, не маршировали по дорогам войска. Бои шли где-то далеко. Мы ощущали войну лишь в виде голода, который давал себя знать все сильней. О войне говорили письма тех, кто ушел из деревни на фронт. О войне напоминали инвалиды, возвращавшиеся из лазаретов. Да еще не давали забывать о войне постоянные реквизиции, хотя казалось, что в голодной деревне уже нечего было взять.