— Жертвуя необходимым ради излишнего?
— А что вы называете необходимым?
Аббат получил должный отпор.
— Обычно вы не так горячо защищаете свой клан!
Я всецело разделял его мнение, но мне и в голову не приходило, что он говорит искренне. Я считал, что он хочет заманить меня в ловушку, вызвать у меня жалобы, за которые мне жестоко достанется вечером на публичном покаянии. Кропетт не раз подкладывал нам такую свинью.
— Странные дети! — пробормотал семинарист. Вдруг его осенила догадка: А! Понял! Вы и меня принимаете за недруга. Бедный вы мальчик!
Не люблю, когда меня жалеют. Терпеть не могу хныканья. N4 хотел было погладить меня по голове, но я увернулся быстрее, чем от тумака.
Кропетт молча слушал наш разговор.
Итак, празднество состоялось под предводительством еле живой Психиморы. Наша «часовая перемена» оказалась тяжелой повинностью — куда легче было чистить дорожки в парке. Играть четвертым партнером в бридж, подбирать теннисные мячи, целовать сухонькие аристократические пальчики вдовствующей графини Соледо или мадам де Кервадек, мчаться во всю прыть на поиски шофера господина имярек, нести шотландский плед нашего двоюродного деда, почтенного академика, на минутку пожаловавшего на празднество, — вот каковы были наши развлечения. Для Фреди, который все-таки перерос меня, и для Кропетта, который все-таки до меня не дорос, наш общий костюм был не по мерке, и оба не выигрывали в нем. А я, будучи, так сказать, на полпути между братьями, казался в этом костюме почти элегантным. Мадам Резо заметила это и мимоходом шепнула мне на ухо:
— Спусти пониже помочи.
Я, конечно, и ухом не повел. Но она все же поймала меня в пустынном коридоре, когда я пробегал с каким-то поручением и, загнав в угол, собственноручно испортила мой наряд. Папа, учтиво беседовавший с мсье Ладуром, который прежде торговал кроличьими шкурками, а теперь — увы! стал самым богатым помещиком в наших краях, нашел, что я одет неизящно.
— Ты что, не видишь, что у тебя брюки собрались гармошкой? Подтяни помочи.
Я повиновался. Но тут возвратилась Психимора. Я заметил, как она, жеманясь, идет под руку с мсье де Кервадеком. Казалось, она твердо держится на ногах. При виде моих брюк ее бледное лицо слегка порозовело. Мне только что доверили блюдо с пирожными, и она придумала хитрую уловку:
— Смотри не объешься, милый!
А ведь я не съел ни одного пирожного, только угощал гостей. Но мсье де Кервадек, племянник кардинала, попался на эту удочку. Взяв по-отечески у меня из рук блюдо с пирожными, этот бородач светском тоном прочел мне лекцию о грехе чревоугодия. В этой нотации, приноровленной к пониманию избалованных детей, то и дело повторялось слово «гадкий». Слащавый выговор меня возмутил. Особенно обидно было мне то, что я выгляжу маленьким мальчиком, которого можно так наставлять. Мне было двенадцать лет, а на вид — десять, зато твердости хватило бы и на четырнадцатилетнего. Психимора, которая чутьем угадывала все, что могло быть мне неприятно, сразу поняла мои переживания. От себя она добавила медоточивым голосом, однако не забыв добавить в мед уксусу:
— Ступайте, гадкий мальчик! Ступайте к себе в комнату и скажите вашему братцу Марселю, что тетя Сель д'Озель ждет его, она играет в безик, и он будет вести счет ее взяткам.
Наказание было отсрочено. В желчном пузыре Психиморы опять заворочались камни. На этот раз она почувствовала приближение приступа. Не поднимая тревоги, она незаметно покинула парадную гостиную, еще полную народа, и, направившись в ту комнату, где находился шкаф с лекарствами, достала оттуда шприц и ампулу с морфием. Час спустя мы нашли ее на постели. У нее еще хватило мужества снять с себя и повесить на плечики шитое серебром платье. Она спала глубоким сном, завернувшись в просторный халат. Меня изумило выражение ее лица. Черты его смягчились. Даже линия подбородка не казалась такой грубой. У гадюки с угасшими глазами, у той гадюки, что лежала мертвая под платаном, чешуя уже не отливала металлом.
— Папа, правда, когда мама спит, она сама на себя не похожа?
Отец посмотрел на жену и вдруг дал мне удивительный ответ:
— Верно, без маски она гораздо лучше.
И он поцеловал меня. Тревожился он теперь меньше, чем при первом приступе. Для него важнее всего была привычка. Перед любой новизной он оставался безоружным. Но этот, да и последующий приступы печени у Психиморы не были угрожающими. Отец, участвовавший в войне четырнадцатого года, вероятно, испытывал страх только в первые дни. Люди такого склада, как он, привыкают ко всему, даже к смерти, а главное, к чужой смерти, особенно когда она становится частью той жизни, которой они только и умеют жить, то есть обыденной жизни.
Нет, и на этот раз Психимора не умерла. На следующий день она была уже на ногах. Лицо у нее было мертвенно-бледным, но подбородок торчал еще более грозно, чем обычно. Губы, полуоткрытые вчера, плотно сжались. Первой ее жертвой оказался аббат Не знаю, что за разговор произошел у них в библиотеке, но аббат вышел оттуда совсем сконфуженный, с красными глазами. Это последнее обстоятельство меня возмутило. Что это за мужчина, который плачет? И я кратко выразил свое мнение:
— Психимора держится лучше.
— Да, — подтвердил Фреди, — она держится молодцом, смелости у нее хватает. Вчера вечером она сама сделала себе укол!
— Она как скорпион, он тоже перед смертью сам себя жалит, — заметил Кропетт, который, видимо, чувствовал свою вину перед нами и решил к нам подлизаться.
Этого еще только недоставало. Восхищаться Психиморой! Этак бог знает до чего дойдешь. К счастью, расправа продолжалась. Пришла Фина — ей тоже намылили голову (выражаясь фигурально, ибо в буквальном смысле слова это случалось с ней весьма редко). Кажется, она вела крамольные речи на своем «финском языке». Бедняжка пришла за мной в классную комнату. Она повертела воображаемое обручальное кольцо на пальце (в переводе это означало: «Хозяйка»), три раза поманила меня пальцем (в переводе: «Зовет вас»). Затем раз десять щелкнула в воздухе пальцами и ткнула себя большим пальцем в грудь (в переводе: «А что она мне наговорила, так мне на это наплевать»). Затем последовали уже известные вам знаки в виде быстрых рукоплесканий: «Скорее!»
Я направился в библиотеку. Мамаша сидела в шезлонге. Именно сидела, а не лежала, — сидела, выпрямившись в струнку, не касаясь мягких подушек, так что ее ноги вместе с напряженной фигурой образовали идеальный прямой угол. Она смерила меня взглядом.
— Ты вчера, кажется, позволил себе ослушаться меня!
Я ничего не ответил. Она улыбнулась. Уверяю вас, улыбнулась. В распоряжении Психиморы имелось с полдюжины различных улыбок. Та улыбка, которой она одарила меня, разлилась по ее лицу, словно сироп по засахаренному каштану.
— Ну, оставим это. В общем, запомни хорошенько, если я даю тебе приказание, то даже сам отец не имеет права его отменить. Но я не по этому поводу позвала тебя. Я хочу знать, что именно сказал ваш наставник, ведь он позволил себе говорить обо мне недопустимые вещи.
Левый глаз у меня задергался.
— Но я знаю также, что его старания очернить меня в ваших глазах были довольно жалкими. Ваша бабушка и мадемуазель Лион порочили меня гораздо сильнее, чем этот семинарист.
— Это неверно, мама. Бабушка никогда о вас не говорила, а мадемуазель Лион заставляла нас молиться за вас утром и вечером.
Мадам Резо не осмелилась ответить: «На это мне плюнуть да растереть», но по безмолвной ассоциации мыслей зашаркала ногой по полу.
— А что же все-таки сказал аббат? — настаивала она.
Я вовсе не собирался выдавать семинариста, хотя его уже выдал Кропетт. Не могло быть и речи о том, чтобы восстановить действительный смысл его слов. Впрочем, этот будущий кюре оказался самым настоящим трусом. И пожалуй, даже лучше, что его выгонят из «Хвалебного».
— Для таких донесений, мама, у вас есть Кропетт, — ответил я спокойно.