И теперь Резо вел нас по узким, плохо освещенным улочкам и без умолку говорил, размахивал руками.
Соломины и моя Лена, теснясь, сопровождали новоявленного гида. Мы с Медеей заметно поотстали. Медея повисла у меня на руке и завела странный разговор.
— Скажи, Васико, — спрашивала Медея, — а что, грузином быть плохо?
— Да почему — плохо? С чего это ты взяла?
— Вот твой друг Резо — грузин. Я — грузинка. У тебя же много друзей грузин?
— Да, и я их люблю.
— Скажи, Васико, почему ты не хочешь нам признаться, что ты тоже грузин?
— Я?! Медея, что ты выдумываешь, я — русский.
— Э-э, Васико, мы с Резо тебя хорошо знаем. Таких русских мужчин не бывает. Ты — типичный грузин!
— Ну с чего это ты решила? Потому, что я усы ношу?
— При чем тут усы-шмусы? По твоему поведению видно.
— А какое мое поведение?
— Грузинское.
— Не понимаю… Предки моей матери, действительно, какое-то время жили в Тбилиси…
— Вот-вот! Вот ты и попался.
— Но они были поляки!
— Не ври мне, пожалуйста! С какой стати поляки будут жить в Тбилиси? Ты — грузин, и это скрыть невозможно!
Хорошо, что рассвело и наступило время попрощаться. Признаюсь, на обратном пути в гостиницу я себя чувствовал немножко грузином. А почему бы и нет?
Еще один памятный разговор произошел много позже. И не с Медеей, а с Серго Параджановым. Когда у меня родился младший сын Николай, мне неожиданно позвонил из Тбилиси Сергей Параджанов.
— Васико, поздравляем! Мы тут с твоими друзьями отмечаем рождение Нико.
— Спасибо, спасибо… Как вы узнали про Нико?
— Друзья должны всё знать друг о друге. Слушай, мы решили в складчину купить тебе дом в Тбилиси, старый такой домик на берегу Куры. Мы поможем тебе его отремонтировать, и ты будешь жить в Тбилиси, как твои предки.
— Сережа, спасибо вам большое! Но я никогда не смогу жить в Тбилиси постоянно, ты же понимаешь. А жить в Москве и думать, что там с моим домом в Тбилиси, — это сплошная головная боль. Я очень всем вам благодарен, я тронут… Спасибо за такую дружескую заботу, но прошу вас от всего сердца: не покупайте мне никакого дома!
Слава Богу, отговорил.
В 1940 году к территории Советского Союза отошла часть земель Западной Украины, до этого принадлежавшая Польше.
Город Черновцы, в основном населенный поляками, стал советским. По распоряжению Сталина в Черновцы был направлен коллектив, собранный из выдающихся деятелей советской культуры и искусства. Так различные артисты Большого, Малого, Московского Художественно театров давали в Черновцах сводные концерты с целью убедить оккупированное население в высоком гуманизме новой власти.
Поскольку поездка в Черновцы представлялась мирной и дружеской и время было летнее, родители взяли с собой меня.
Этот политический ход использовался и в Прибалтике, в таких городах, как Таллин, Вильнюс и Рига. Кстати, вспомнилась забавная шутка моего отца.
Накануне отъезда Московского Художественного театра в Ригу перед актерами выступил главный прокурор СССР Вышинский. Кратко описав политическую обстановку, он попросил задавать ему вопросы.
— Андрей Енуарович, — обратилась к Вышинскому одна из ведущих актрис театра, — концерты — это понятно. Но в свободное время мы будем знакомиться с Ригой, гулять по улицам, заходить в магазины. Как вы нам посоветуете одеваться?
Вышинский ответил:
— Я посоветую всем, особенно дамам, надевать то, что им больше всего к лицу.
— Тогда мне — латы! — заявил Борис Ливанов.
Латы действительно были ему к лицу. В рыцарских латах он уже с успехом сыграл на сцене театра шекспировского Кассио.
А юмор в том, что еще бытующие в Риге латвийские деньги тоже назывались «латы».
Труппа и даже прокурор не могли удержаться от смеха.
А этот комический случай произошел с мхатовскими актерами уже в Риге.
Прямая парковая дорожка тянулась вдоль берега пруда, в котором плавали лебеди. С другой стороны дорожки стояли парковые скамейки, заполненные неподвижно сидящими людьми — рижанами. Люди в молчании разглядывали двух мхатовских актеров — Ливанова и Топоркова, медленно шедших между скамейками и краем воды. Топорков бросил недокуренную папиросу на дорожку. Ливанов остановился.
— Василь Осич, — вполголоса обратился он к Топоркову. — Смотри, какая тут чистота, как в аптеке. А ты… Что о нас эти люди подумают?
— Я папиросу не бросал, — нашелся Топорков. — Я ее просто уронил. Вот, пожалуйста…
Топорков поспешно нагнулся, поднял окурок и сунул папиросу в рот. Да не тем концом! Тлеющий окурок обжег губы.
Топорков, дико вскрикнув, швырнул папиросу в пруд. Окурок не успел долететь до воды, его проворно подхватил лебедь и поплыл с дымящейся папиросой в клюве.
Сидящие на скамейках люди дружно повалились друг на друга, взорвавшись хохотом.
В Черновцах нас поселили в доме известного в городе врача-гинеколога.
В памяти отчетливо проявляется грузная фигура этого врача, пожилого человека, в чесучовом сюртуке, седого, с коротко остриженной головой и пышными рыжеватыми усами.
Он стоит на крыльце, намереваясь войти в дом, и, повернув голову, смотрит на меня изучающим взглядом. Высокий воротник белой рубашки подпирает дряблую щеку.
Когда уже взрослым я прочитал «Собачье сердце» Булгакова, то сразу же вспомнил об этом человеке.
Такой польский вариант профессора Преображенского, и тоже известный врач-гинеколог. И, надеюсь, чекистское руководство его так же пощадило, как и булгаковского героя. Очень полезный врач для прославленного своим неразборчивым любвеобилием чекистского начальства тех лет.
Дом, небольшой особняк, был окружен садом, отгороженным от улиц каменными стенами. По саду бродили павлины и время от времени неожиданно вскрикивали резкими пронзительными голосами. В доме врача было несколько человек обслуги, и у меня образовалась временная няня — молодая полька, сносно говорившая по-русски.
Отец постоянно был занят на репетициях и выступлениях, мама часто отсутствовала вместе с ним, и я, таким образом, находился в полном распоряжении своей няни. Мы с ней ходили гулять по городу, и однажды няня привела меня в небольшое белое здание — костел Девы Марии.
Думаю, она узнала, что моя мама — родовитая полька, что я в пять лет еще не крещенный, и решила меня окрестить. И, наверное, все заранее оговорила с ксендзом. Думаю, моя мама тоже об этом знала.
Деталей самого обряда я совершенно не запомнил. В памяти остался только жар горящих свечей, сладковатый запах тающего воска и размытое в качающемся воздухе лицо моей няни, светлые, волнистые пряди ее волос по сторонам лица и близко-близко бирюзовые глаза ее, глядящие на меня с любовью.
Она надевает мне через голову крестик на тонкой цепочке и говорит:
— Запомни, паныч, теперь у тебя есть еще одно имя… это так полагается.
И называет имя. Это красивое нерусское имя. Я запомнил, няня, и никогда не произносил его вслух, тем более не стану записывать. Пусть это имя останется между Девой Марией, тобой и мной. И, если я когда-нибудь сподоблюсь увидеть своего ангела-хранителя, я уверен — у него будут бирюзовые любящие глаза моей молодой польской няни, имя которой я не могу вспомнить.
В 1973 году мы с моей женой Леной путешествовали на машине в Болгарию и заночевали в Черновцах. А утром отыскали костел Девы Марии. Увы, он был закрыт на ремонт. «По несчастью или к счастью, истина проста: никогда не возвращаться в прежние места», — писал мой друг поэт Гена Шпаликов.
И еще о Черновцах. Ночью, просыпаясь, я улавливал отдаленный непонятный стон, который волнами колебался в темноте.
Прошло много лет. Я часами сидел у постели моего смертельно больного отца. Мы разговаривали, перескакивали с темы на тему. Отец рассказал мне, что тогда в Черновцах по ночам солдаты войск НКВД ходили от дома к дому и арестовывали всех поляков без разбора, даже стариков, женщин и детей. Под конвоем их свозили на вокзал, чтобы рассадить по теплушкам, готовым к отправлению в Сибирь.