Звали этого загадочного человека Вольф Мессинг.
Куда его поселить в гостинице, конечно, нашли, и вскоре он оказался постоянным участником меркуровских посиделок.
Вольф Мессинг демонстрировал собравшимся свои невероятные способности: угадывал мысли, легко находил спрятанные от него предметы и говорил некоторым женщинам, потерявшим всякую связь с их фронтовыми мужьями, что те живы. Что впоследствии подтверждалось.
Однажды мы с мамой были у себя в номере, мама читала мне какую-то книжку.
Вдруг она прервала чтение и поспешила открыть дверь.
За дверью стоял Вольф Мессинг. Он поздоровался и попросил дать ему спички.
Тут, как потом рассказывала мама, она подумала, что сейчас ей придется вытащить из-под кровати тяжелый чемодан, в котором мы возили все наше имущество, вынуть оттуда все вещи, и, может быть, на самом дне обнаружится единственный спичечный коробок. А потом повторить все действия в обратном порядке.
— Вы знаете, — сказала мама, — спичек, кажется, нет.
— Не волнуйтесь, — отозвался Мессинг. — Я сам…
Он уверенно прошел к кровати, вытащил чемодан, открыл его, выложил почти все содержимое на кровать, нашел спичечный коробок, прикурил папиросу, бросил коробок в чемодан, куда уложил обратно все вещи, закрыл крышку и задвинул чемодан под кровать.
Поблагодарил маму и ушел.
Однажды женщины сказали Мессингу:
— Ваша жена, наверное, несчастный человек…
— Почему? — удивился он.
— Ну вы же знаете всё, о чем она думает.
— Моя жена, — ответил Мессинг, — самая счастливая женщина. Она думает только то, что я захочу!
Вольфа Мессинга, порывистого человека в черном костюме с копной черных курчавых волос и пронзительными глазами на бледном лице, я в ту пору опасался.
Зимние дни коротки, темнеет быстро. Частенько мы с моей десятилетней сестрой Наташей ходили за хлебным пайком (150 г. на человека черного хлеба с глиняным припеком). Идти от гостиницы до булочной приходилось по длинной темной, освещенной одним тусклым фонарем улице.
— Я боюсь, — как-то призналась мне сестра.
— Не бойся, — ответил я, — ведь я с тобой.
Прекрасно помню этот свой ответ. Кем я себя вообразил в тот момент? Наверное, кем-нибудь наподобие Меркурова по меньшей мере.
Зато Наташу рассмешил.
Мы, дети, целыми днями пропадали в Театре оперы и балета. Перешел скверик — и там. Очень удобно. Балетов почти не давали, зато в зале во время репетиций мы переслушали и пересмотрели солидный оперный репертуар.
Я, видно, слишком пере- того: с тех давних пор вытащить меня на оперный спектакль — проблема.
Находиться днем в зале директор театра детям разрешал. Лишь бы вели себя тихо. Но вечером во время спектакля, даже в антракте — в зал категорически ни-ни! Носа не высовывать! Да еще вечерами за порядком в зале следил милиционер. Торчать за кулисами — еще куда ни шло.
А тут в гостиницу «Большой Урал» въехала труппа прославленного фокусника Кио. У них в свердловском цирке начались гастроли. Нам бы, детям, в цирк проситься, но мы, завзятые театралы, не стали изменять опере и балету. В труппе Кио работала команда лилипутов. С одним из них, семнадцатилетним, я подружился. Мы были одного роста.
Мне еще до войны, по прихоти моих родителей, сшили костюм, как у взрослого: светлый клетчатый пиджак, темные брюки. Костюм этот мама почему-то захватила в эвакуацию. В тот вечер я в него и облачился. И, как оказалось, очень кстати. Потому что в тот вечер я все-таки в антракте вышел в зал. И прямо на милиционера.
— Мальчик, детям находиться в театре нельзя!
— А я… Я не мальчик, я — лилипут…
— Извините, — сказал милиционер и отошел от меня, шестилетнего мальчишки, очень смущенный.
22 июня 1941 года мне до шестилетия оставалось меньше месяца. Но этот день я запомнил на всю жизнь. С того дня помню себя отчетливо, почти без всяких выпадений.
Достаточно прикрыть глаза, как перед мысленным взором встает картина: из окон с отдернутыми занавесками падают снопы солнечного света. Отец, опустив голову, сидит возле радиоприемника, мама стоит в дверях, прижав руки, сжатые в кулаки, к груди. Рядом с ней моя сестра Наташа. Конечно, я понятия тогда не имел, что голос из радиоприемника — это голос Молотова. Но интонации этого голоса, эмоциональное напряжение, которое испытывали мои близкие, создали в комнате такую ауру, которая что-то изменила в моем детском сознании, я бы сказал, подготовила душу к еще неведомым мне испытаниям.
Отец позвонил в театр и сказал, что идет в военкомат писать заявление о зачислении его в ряды Красной армии. В дирекции ответили, что получено распоряжение, подписанное Сталиным: члены коллективов МХАТа, Большого и Малого театров мобилизации не подлежат.
Вскоре начались бомбежки. Мы спали одетыми и при первых завываниях сирены бежали с мамой и Наташей к станции метро «Охотный Ряд», служившей убежищем жителям окрестных домов. Если это случалось по ночам, небо полосовали лучи прожекторов, слышались раскаты стрельбы из зенитных орудий.
Отец, если воздушная тревога заставала его дома, сразу же бежал в родной театр, благо путь туда занимал 5 минут, не больше.
До декабря 1942 года Борис Ливанов почти каждый вечер играл спектакли на сцене МХАТа, по ночам репетировал новые постановки, а днем ездил с концертами по воинским частям, державшим оборону на линии фронта. Однажды автобус с актерской бригадой заблудился на лесной дороге и выехал в расположение немцев. К счастью, водитель быстро сориентировался, развернулся и дал по газам. Будь тогда у этих немцев мотоциклы — лучший театр страны потерял бы добрую половину ведущих артистов труппы.
И наконец сбылось: фашисты от Москвы отброшены на многие десятки километров.
«И врагу никогда не добиться, чтоб склонилась твоя голова…»
Актеры выполнили свою миссию — помогли землякам сохранить веру в то, что враг в столицу не войдет: в обреченном на поражение городе не дают театральных спектаклей, не репетируют новых постановок.
По распоряжению Сталина труппа театра была эвакуирована в Саратов.
Уже после войны мой отец, мхатовец Борис Ливанов, вспоминал в газетном интервью: «Никогда не забудутся дни, когда наш театр эвакуировали в Саратов. Я вспоминаю, с какой жадностью припадали мы к картонным репродукторам, начинающим передачи словами «Священной войны», слушали тревожные сводки Совинформбюро. Как нам всем хотелось хоть чем-то быть полезными родной стране, вставшей на смертельный бой.
Мы готовились к спектаклю «Кремлевские куранты» на новом месте и, невзирая на актерские «чины» и «звания», плотничали, монтировали декорации, устанавливали освещение, наши актрисы — прославленные и молодые — шили костюмы, убирали сцену. Все хотели поскорее подготовить спектакль, выйти на сцену, почувствовать зал.
В тот первый, тяжелейший год войны мы, мхатовцы, как никогда, ощущали себя единым организмом. Вот это время для нас стало как бы нравственной точкой отсчета прошлого, сделанного в искусстве, во многом определило дальнейшую тональность работы».
Прибыли и мы из Свердловска.
Летели на американском военном самолете — «Дугласе». В корпусе «Дугласа» вверху был открытый круглый люк, в котором торчал пулемет. Через этот люк в салон самолета набивался ледяной, казалось, густой, как кисель, воздух.
Никаких сидений не было. Пассажиры легли прямо на дно этого металлического брюха на брезент, прикрылись чем только было возможно: одеялами, пальто, полушубками. Вскоре после взлета к зверскому холоду добавилась болтанка. Некоторых стало просто выворачивать наизнанку. И только один человек, судя по одежде — новенькие унты, зимнее пальто с меховым воротником и меховая шапка — мордастый, сразу видно, начальник, как ни в чем не бывало, стал насыщаться давно забытой людьми копченой колбасой, отрывая зубами куски от коричневого круга. После того полета, уже после войны, даже вид копченой колбасы вызывал у меня тошноту.