– Дамы и господа, – низкий голос ректора вернул вздрогнувшего от неожиданности Каминку к действительности, – мы собрались, чтобы обсудить дело о возможном нарушении закона о сексуальных домогательствах, – ректор откашлялся, – в котором есть основания подозревать старшего преподавателя Каминку. Прошу вас.
Первой выступила Орли Пелед. Из ее взволнованной речи вырисовывалась малопривлекательная картина безответного первого чувства юной романтической девушки и равнодушной, пренебрежительной реакции сконцентрированного на себе, самовлюбленного бонвивана.
– Она была в него влюблена, сохла по нему, все это видели! А он ее чувства в грош не ставил, он в ней не видел женщину, он вообще ее не замечал! И вот, по вине этого человека Рони совершает духовное самоубийство! – Голос Орли дрогнул, и ее указательный палец коснулся нижнего левого века.
Присутствующие, включая художника Каминку, сочувственно вздохнули. После внушительной паузы слово взяла Яаара Бар Он. Ее короткая речь сводилась к тому, что Академия, как жена Цезаря, должна быть выше подозрений, что дыма без огня не бывает и что, даже если прямых доказательств вины Каминки не существует, он виноват уже в том, что именно его, а ничье другое имя, оказалось тем или иным образом причастным к трагическому, с одной стороны, и возмутительному, с другой, происшествию. Яаару горячо поддержала Глория Перельмуттер, заметив, что более чем трудно представить себе юную девушку, влюбленную в мужчину в два с лишним раза старше ее, но совсем нетрудно представить себе старого сластолюбца, манипулирующего неопытным ребенком, и, даже если представить себе невозможное, старший преподаватель Каминка в качестве воспитателя был обязан помочь студентке, в частности у него была превосходная возможность немедленно уволиться и ответить на ее чувство, не бросая тень на учебное заведение, которое сделало для него все и даже больше и которое он отблагодарил таким возмутительным способом. Последним говорил Арье. Сказав, что им, человеком религиозным, эта история воспринимается особенно остро, он отметил, что, кроме неясных слухов, никаких доказательств сексуальных домогательств с использованием служебного положения не имеется, что за многие годы работы преподаватель Каминка зарекомендовал себя лучшим образом, что есть ситуации, в которых постороннее вмешательство только может их ухудшить и лучшее, что может сделать в данном случае администрация, это спустить дело на тормозах.
– Я предлагаю обойтись устным порицанием за недостаточное внимание к состоянию… э, как бы это сказать… к внутреннему миру учащихся.
– Что вы, старший преподаватель Каминка, можете сказать по существу дела?
Художник Каминка не сразу понял, что эти слова ректора обращены к нему. Все это время звуки, из которых состояли слова, проходили сквозь него и исчезали, не оставляя никакого следа, никакого отклика.
– Понимаете, – сказал он, ему вдруг очень захотелось пить, но он не осмелился протянуть руку к бутылочке минеральной воды, стоявшей рядом с ним. – Понимаете, мне ужасно жаль… Это, конечно, трагедия, такая трагедия… Но я… Я просто… Ну, что я мог сделать… – Он неловко, боком встал со стула, открыл рот, будто хотел что-то сказать еще, но, ничего не сказав, повернулся и пошел к двери. Уже взявшись за ручку и приоткрыв дверь, он снова вспомнил о письме и, повернувшись, сказал: – Господин ректор, там у вас письмо в синей папке. Прочтите. – И тихо прикрыл за собой дверь.
Чутьем ректор не уступал своей секретарше. Какое-то время он задумчиво смотрел на дверь, потом надел очки, вынул из синей папки конверт, распечатал, достал сложенный втрое лист бумаги, раскрыл, пробежал глазами, затем нагнулся к Яааре, показал ей письмо и, когда она прочитала его, сунул себе в карман.
– Итак, какие предложения, кроме высказанного Курцвайлем, мы будем рассматривать?
– Уволить с позором! – воскликнула Глория Перельмуттер и потрясла зажатым в руке мобильником.
– Другие предложения? Нету? Тогда я ставлю на голосование. Кто за предложение г-жи Перельмуттер?
В воздух поднялись руки Орли и Глории.
– Кто за предложение Курцвайля?
Яаара, Арье и ректор подняли руки.
– Принято.
– Но как же… – возмущенно всплеснула руками Глория Перельмуттер, – ведь…
– Объявляю заседание закрытым. – Ректор поднялся из-за стола и тяжело взглянул на Глорию Перельмуттер.
– Всего доброго.
После того как все покинули кабинет, ректор несколько минут сидел молча, крутя в руках желтый конверт, потом нажал на кнопку связи:
– Анат, скажи Каминке, чтобы зашел.
– Откуда вам это известно? – Он протянул письмо художнику.
– Что это? – пробормотал Каминка, разворачивая письмо.
Он быстро пробежал строки о неправомочности обвинений без доказательств, об обращении в суд в случае увольнения и… вот оно: «Нет сомнений, что в случае суда на свет выплывут действительные факты сексуальных домогательств, в том числе при использовании служебного положения. В качестве свидетелей несомненно будут вызваны ректор Академии Юваль Янгман и генеральный директор Яаара Бар Он». Каминка еще раз перечитал эти строки и, вложив бумагу в конверт, положил его на стол ректора.
– Откуда вам это известно? – повторил ректор.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – глядя в глаза ректору, честно сказал художник Каминка.
Ректор вложил конверт в карман и с интересом взглянул на стоящего перед ним человека. В глазах его промелькнуло что-то похожее на уважение.
Он встал и протянул руку:
– Всего доброго, старший преподаватель Каминка.
– Всего доброго, господин ректор.
Выезжая из ворот кампуса, Каминка испытывал довольно обширный и разнообразный набор ощущений. Облегчение от того, что пронесло, благодарность Рони за то, что не заложила его, гнев за то, что из-за нее он подвергся этим унижениям и мукам, благодарность Арье и Гоги, но самым сильным и ярким ощущением был стыд.
Глава 6
Рассказывающая о юности одного из героев повествования
Художник Каминка нечасто вспоминал свою жизнь в городе Ленинграде, где родился и жил до тридцати лет. А когда вспоминал, она представлялась ему чем-то вроде калейдоскопа, любимой его детской игрушки, где при каждом, даже самом легком движении волшебные зеркала создавали новые, всякий раз неожиданные, непредсказуемые узоры. В этом виртуальном калейдоскопе танцевали на асфальте солнечные зайчики, светила в окна его комнаты реклама «ХРАНИТЕ ДЕНЬГИ В СБЕРЕГАТЕЛЬНОЙ КАССЕ», толкалась в гранитную набережную отливающая тусклым металлическим блеском плотная невская вода, мерцали в темноте огоньки трамваев, взлетал к небу волейбольный мяч, вились следы велосипедных шин на мягкой белой пыли грунтовой дороги поселка Сосново, и много всего другого возникало в его рваной, словно испорченная лента документального кино, памяти: осенние прелые листья, веселая толкучка мелких пузырьков в стакане золотистой газированной воды с сиропом дюшес, стук старинных напольных часов в столовой и летящий за школьным окном тополиный пух.
Но чаще всего, пожалуй, он видел во сне снег. Апрельский – в черных полосах гари и рыжих пятнах размытой весенними ручьями земли, обреченно лежащий в садах и на обочинах дорог; рассыпчатый, сухой, с геометрическими узорами лыжных следов, веселыми искрами сверкающий под солнцем – февральский; первый робкий, неуверенно пробирающийся в темный замкнувшийся город – ноябрьский; декабрьский – воющий, колючий, жалящий тысячами злобных укусов; и январский… Легкий, элегантный, изысканный, он накидывал серебристую вуаль на деревья в парках, ворсистым ковром выстилал лабиринт рек и каналов, сияющим мехом укутывал дома и автомобили, и лучший в мире кордебалет Мариинки смиренно склонял свои лебединые шеи перед феерическим балетом снежинок, разыгрывавшимся на площади перед театром.
Каминка бесконечно любил свой фантасмагорический призрачный город, любил его в любую погоду, в любое время года, и все же одинокие ночные прогулки по заснеженным набережным каналов он, пожалуй, любил больше, возможно потому, что снег означал наступление нового, полного неожиданностей и сюрпризов года… К его удивлению, со временем, уже в Израиле, в редкие эти калейдоскопные морозные видения все чаще вплеталась музыка Чайковского. Петра Ильича. Надо сказать, что по молодости лет художник Каминка к композитору Чайковскому (как, впрочем, к Шопену или Мендельсону) относился пренебрежительно, полагая его музыкальным аналогом архитектора Штакеншнейдера, которого он также ставил не слишком высоко. Юный Каминка восхищался архитекторами Борромини и Гауди, поклонялся Баху, бегал на премьеры Шостаковича, но, хотя много чего он слышал и видел за те самые тридцать прожитых в Питере лет, именно бездонное черное небо, редкие, одиноко светящиеся окна, белым маревом закруженный лабиринт улиц, скованная льдом паутина каналов и вытанцованная снежинками мелодия нелюбимого в юности композитора создали формулу, таинственные знаки которой хранили и берегли его молодость, его детство.