В Питер она явилась из какого-то сибирского города – кажется, Томска. Поступила на курсы стенографии и машинописи. Вечерами подрабатывала натурщицей и в течение короткого срока стала в кругу художников популярнейшей личностью. По слухам, ее благосклонностью пользовались многие. В расчет она не принимала ничего, кроме своего сиюминутного желания, а озадачиваться последствиями ни для себя, ни для кого другого привычки не имела. Вместе с тем иногда могла лечь в постель из жалости, из сострадания, которые порой бывали ей не чужды.
В течение пары лет она была звездой подвального мира, а затем исчезла на несколько месяцев. Ходили слухи, что она безнадежно и неудачно влюбилась.
Ее внезапное замужество для всех явилось полнейшим сюрпризом. Младший научный сотрудник, химик Алексей Григорьевич Городницкий был вдвое ее старше и ни в каких особых талантах замечен вроде не был. В меру интересовался литературой, посещал черный книжный рынок на Литейном, квартирные выставки и даже изредка не задорого покупал у художников работы. Общественность, поначалу отнесшаяся к Нининому замужеству как к очередной взбалмошной выходке, была изрядно удивлена. Она по-прежнему мелькала на выставках, вернисажах, но былая легкость ее поведения, всегдашняя готовность к приключению исчезли, как не бывало. Более того, любые попытки флиртовать с ней увядали, едва начавшись. Народ с удивлением констатировал, что еще недавно бесшабашная оторва разом превратилась в матрону строгих нравов, но – что достаточно необычно – без малейших признаков ханжества. На Городницкого стали поглядывать с уважением: видать, было что-то в этом незаметном человеке, раз удалось ему приручить и приструнить эту дикую кобылку.
Выйдя замуж, с подиума она исчезла, отказывая позировать даже самым близким друзьям и бывшим любовникам (что, как правило, совпадало). С той же неуемной страстью, с которой раньше отдавалась вольной богемной жизни, теперь она увлеченно познавала институт семьи, со всем тем, что, по ее понятиям, он представлял: крохотная кооперативная квартира в Купчино была святилищем порядка и чистоты. Блестела и сияла кухня, в которой она проводила немало времени, ибо не позволяла себе дважды подавать мужу одно и то же блюдо. С тем же фанатизмом она занялась детьми. Одну за другой родила двух девочек и вылизывала их с упоением и усердием самки, смысл существования которой сводится исключительно к продолжению рода.
Как и раньше, она жила настоящим мгновением, решая конкретные сиюминутные проблемы, не позволяя себе рефлексии, считая их ненужной блажью. Главным и единственным ее занятием была жизнь, а вовсе не рассуждения о ее смысле и целях. А жизнь эта, во всяком случае на данном этапе, сводилась к заботе о детенышах, семье и – в оставшееся время – всему тому, что могло доставить ей удовольствие. Она знала, где и как достать модные шмотки, но и вполне заурядную одежду умела носить так, будто это вещи от знаменитого кутюрье. При случае со знанием дела наслаждалась кухней известного ресторана, но с не меньшим удовольствием сама гремела кастрюлями или перехватывала бутерброд с килькой и крутым яйцом. Носилась с детьми на занятия фигурным катанием, в кружок рисования, в музыкальную школу и дома, сидя в углу со сложенными на коленях когда-то безупречными, а теперь натруженными, набухшими кистями рук, сияющими глазами следила за тем, как дочери в четыре руки, спотыкаясь, выводили сонатину Моцарта. К невзгодам и бедам она относилась спокойно, как к необходимой части жизни, которую принимала всю целиком и безоговорочно. Узнав о болезни или смерти кого-то из близких или знакомых, недолго печалилась: люди болеют, умирают, так уж заведено. Так же легко и чуть ли не радостно ухаживала она за старой свекровью, жившей вместе с ними. Кормила, мыла, выслушивала жалобы и нравоучения, стирала загаженное исподнее. Когда ту забрали в больницу, каждый день являлась со свежесваренным бульоном, кормила с ложечки и, покуда свекровь обсасывала беззубыми деснами куриное крылышко, ухаживала за пятью заброшенными родными и медсестрами старухами, лежавшими в той же палате. Кормила, выносила ночные горшки, мыла, смазывала пролежни; старухи в ней души не чаяли. Но когда свекровь померла, ее походы в больницу прекратились: матерью Терезой она отнюдь не была.
Жили они более чем скромно, чтобы не сказать – бедно. Зарплаты Городницкого на все не хватало, и ей приходилось подрабатывать, по ночам перепечатывая рукописи. Но в субботу она всегда возвращалась домой с большим букетом цветов и в ответ на недовольный взгляд мужа смеялась:
– Без необходимых вещей прожить можно, без ненужных – нельзя!
И никто никогда, даже ближайшие подруги, не слышали от нее ни одной жалобы. Ни тогда, когда любовь к выпивке перешла у Городницкого в частые запои, ни когда синяки стали свидетельствовать о правдивости давно ходивших слухов, что муж ее бьет. Похоже, что пьющий мужик и побои также были для нее органичной составляющей того необъятного целого, которое называется жизнью и принимать которое следует все как оно есть, без выбора, привередливости и горячки.
В Израиль она приехала с двумя уже взрослыми дочерьми после смерти мужа, ограбленного, избитого и брошенного умирать на промерзшей февральской питерской улице. Так же легко, как и все в жизни, приняла она новую страну, новую жизнь, новый язык, новые трудности.
С художником Каминкой Нина столкнулась на рынке. Она по-прежнему была красива, но уже другой, предзакатной, осенней красотой, с сединой, пробивающейся сквозь краску волос, тонкими линиями морщин на широком лбу, с темными, замаскированными макияжем мешками под глазами, с начинающей проседать шеей. Звонкий голос стал низким и хриплым – курила она беспрестанно. Но все еще хороша была подтянутая, с прямой спиной и балетным разворотом ног фигура, все так же волнующе шевелился при ходьбе высокий лошадиный круп.
Выяснилось, что живут они в соседних районах. Придя к художнику и оглядев его холостяцкую берлогу, она вышла и через сорок минут вернулась с кучей пакетов:
– Пару дней поживи у друзей.
Покуда Каминка что-то лепетал, она вынимала из пакетов моющие средства, щетки, краски, кисти, тряпки, а когда закончила, сказала:
– Через пару дней я тебе позвоню, а сейчас ступай, здесь ты мне только мешать будешь.
Через пять дней художник Каминка с изумлением глядел на свою сияющую чистотой свежепобеленную квартиру.
– Надо бы, – смущенно озираясь, сказал он, – новоселье спраздновать.
– Так все готово. Ты пирожки любишь? – Она ловко накрыла на стол: закуски, бульон с пирожками, жаркое, графинчик водки, бутылка красного вина.
Утром, еще тяжело дыша, с блаженной улыбкой прижимая ее голову к своей груди, он размягченно пробормотал:
– Господи, хорошо-то как… – И неожиданно для себя самого сказал: – Слушай, давай поженимся!
Кожей почувствовал, как она улыбнулась.
– Да, – с энтузиазмом воскликнул Каминка, – поженимся, ты ко мне переедешь…
И удивленно замолчал, услышав:
– Поженимся? Тебе это надо?
Он начал говорить что-то – горячо, торопливо, но она его прервала:
– Лишнее это тебе. Да ты не беспокойся. Я приходить буду. Раза два в неделю. Тебе больше не надо.
И художник Каминка пристыженно замолчал, ибо знал, что она говорит правду. Поколебавшись, он, чтобы сделать ей приятное и проявить свою заинтересованность, сказал:
– Может, три?
– Может, три, – улыбнулась она.
* * *
Первые месяцы совместной жизни отнюдь не помогли художнику Каминке толком разобраться в характере и свойствах этой женщины. Более того, с течением времени они становились для него все более и более загадочными. Каким образом сочетались в ней легкость и серьезность, почти звериный эгоизм, трезвое, даже циничное отношение к людям, холодный расчет с сердечной открытостью, душевным теплом и даже жертвенностью?
Попытка анализа столь нестандартной натуры представляет собой несомненный соблазн для автора, и он (вот уже в который раз!) видит, как своенравный текст пытается свернуть с предназначенной ему дороги. И в связи с этой очередной попыткой возникает у автора вопрос: а почему, собственно, нельзя вот так взять плюнуть на все законы и правила и свернуть, уйти на манящую, неведомо куда ведущую тропу, поддаться соблазну – и будь, что будет… Разве самая жизнь спокойно катится по ровной дорожке? Разве нет в ней неожиданных поворотов, развилок, обрывов? И если так, то почему текст должен от нее отличаться? С чего надлежит ему быть последовательным и логичным, когда сама жизнь этими качествами не обладает? Разве жизнь – это не произвольный набор всяческих случайностей и неожиданностей? Разве можно ее прогнозировать, строить, когда вся она не более чем утлый, без руля и ветрил хлипкий плотик, отданный на произвол ветров и волн, несущийся по бурному океану, пока не рассыплется и не потонет? Да что там говорить… пригласили вы, к примеру, к себе домой на ужин даму, на которую давно, так сказать, имели виды. Ухаживали за ней, водили в театр, кино, на концерты. В ресторан даже. Дарили при свидании цветы и читали стихи любимых поэтов. И вот наконец дама ответила согласием. Вы из кожи вон лезете, дабы на даму впечатление произвести. К устрицам прикупили шампанское, не какое-нибудь – «Пьер Морле», к нежному, в минуту на плите готовящемуся лангету припасли бутылку «Брюнелло», лучшего года. И вот, в последний момент выскочили в цветочный магазин напротив, купить ее любимые лилии. И бац! Пьяный водитель не туда рулем крутанул, и лежите вы в больнице с сотрясением мозга, без ноги, со сломанной рукой, и только подобранные любезным санитаром лилии, стоя на тумбочке, издевательски напоминают вам о наполеоновских планах…