«…Вульгарен, ах, как вульгарен; и не может без порнографии».
И вульгарность, и порнография окрашены у Демьяна кулацко-мещанской краской.
В основном Демьян израсходовался вместе с гражданской войной. Мужицкая стихия вошла в берега. На первый план выступили вопросы индустриализации, темпов, мировой революции – области, никак не укладывающиеся ни в басню, ни в раешник. Демьян пробовал воспрянуть, и не без некоторого успеха, в момент первой, наиболее органической реакции против левой оппозиции. Суть реакции состояла в том, что непролетарские попутчики Октября – просвещенный кулачок, нэпман, левый интеллигент, спецсменовеховец, чиновник – восстали против пролетарского командования и по-серьезному собрались послать «перманентную» революцию, т. е. международную пролетарскую революцию, ко всем чертям. Этому настроению Демьян дал весьма натуральное, чисто утробное выражение. Не нужно было никакого политического микрофона, чтобы различить в творчестве Демьяна Бедного 1924—1927 годов мелодию истинно русского термидора. Его фельетоны о браке и разводе застряли в памяти как отвратительные образцы бытовой заскорузлой реакции. Его национальные звукоподражания отдавали черносотенством, прямой отрыжкой «Киевлянина». Но эта слишком откровенная реакция явно стесняла и шокировала сталинскую бюрократию, которая в наиболее острый период борьбы с левой оппозицией не стеснялась вполне сознательно пользоваться чисто черносотенными настроениями, но при первой возможности постаралась от них отстраниться. Так попутчик Октября оказался попутчиком чиновничьего пред-термидора. После этого Демьян окончательно вышел в тираж.
По инерции он числился еще влиятельной фигурой. Проныры и пролазы из РАППа, не уловив темпа, кадили ему фимиам. Сам Демьян тоже не уловил темпа. Он считал себя аристократом революции и, хотя спины перед властями не жалел, но не прочь был при случае и положить ноги на стол. Созерцая внушительные подметки и каблуки заслуженного писателя, авербахи говорили хором:
– Надо, ах, как надо одемьянить пролетарскую литературу!
– Что? – поднял голос чиновник с более изощренным нюхом. – Да ведь Демьян чистейший моветон. К нам вот Горький с Капри приехал, и сам Бернард Шоу в гости собирается. Демьян для чистой публики не подходит. К тому же у него явный уклон: в последнем фельетоне, третий столбец, 12-я строка снизу, в вопросе о колхозной курице. Не освещен также Сталин как теоретик. Нет, Демьян – это вчерашний день!
Нетрудно себе представить, в какое возбуждение пришел привыкший к бюрократическим лаврам поэт, когда почувствовал, что его оттирают. При этом случае он способен был дойти до дерзостей. «За что боролись?!» Ведь Горький по ту сторону баррикады стоял, а когда бой кончился, сел верхом на баррикаду, прослезился и предлагал всеобщую Мировую: без аннексий и контрибуций. А вот он, Демьян Бедный, и в ночь на 25 октября, и во многие другие дни и ночи был неутомимым певцом во стане красных воинов… Верно, все верно, но дело это нисколько не меняет. Амбициозный, строптивый Демьян и в околооктябрьской своей ипостаси, и в слегка черносотенной одинаково больше не нужен. Лакействовать он, правда, готов, но, так сказать, в оптовом масштабе; ловить же каждый циркуляр и мелкий зигзаг, заметать следы вчерашнего дня, сладостно трепетать от красноречия Кагановича, – нет, на это он уже не способен: на такие дела есть безымянские, старшие и младшие. И авербахи получили внезапно полное «просияние своего ума»: не только не надо одемьянивать литературу, но самого Демьяна надо раздемьянить до нитки. Так обернулось колесо и подмяло не очень симпатичную, но, во всяком случае, незаурядную фигуру. Был Демьян Бедный – и не стало Демьяна Бедного. И если мы остановились здесь на печальной его участи, то потому, что ликвидация Демьяна входит, хотя и боком, в бюрократическую ликвидацию чувств и настроений Октября.
Альфа[129]
Материалы запланированной, но не законченной Троцким книги «Мы и они»
Завещание Ленина
Школа чистого психологизма
Послевоенная эпоха ввела в широкий оборот психологическую биографию, которую мастера этого рода нередко совершенно вырывают из общества. Основной пружиной истории оказывается абстракция личности. Деятельность «политического животного», как гениально определил человека Аристотель, разлагается на личные страсти и инстинкты.
Слова об абстрактной личности могут показаться абсурдом. Не являются ли на самом деле абстрактными сверхличные силы истории? И что может быть конкретнее живого человека? Однако мы настаиваем на своем. Если очистить личность, хотя бы и самую гениальную, от содержания, которое вносится в нее средой, нацией, эпохой, классом, кругом, семьей, то останется пустой автомат, психофизический робот, объект естественных, но не социальных и не «гуманитарных» наук.
Причины ухода от истории и общества надо, как всегда, искать в истории и в обществе. Два десятилетия войн, революций и кризисов сильно потрепали суверенную человеческую личность. То, что хочет получить значение на весах современной истории, должно измеряться не менее чем семизначными числами. Обиженная личность ищет реванша. Не зная, как ей справиться с разнуздавшимся обществом, она поворачивается к нему спиною. Неспособная объяснить себя через исторический процесс, она пытается объяснить историю изнутри себя самой. Так индусские философы строили универсальные системы, созерцая собственный пупок.
Влияние Фрейда на новую биографическую школу неоспоримо, но поверхностно. По существу, салонные психологи склоняются к беллетристической безответственности. Они пользуются не столько методом Фрейда, сколько его терминами, и не столько для анализа, сколько для литературного украшения.
В последних своих работах Эмиль Людвиг, наиболее популярный представитель этого жанра, сделал новый шаг по избранному пути: изучение жизни и деятельности героя он заменил диалогом. За ответами политика на поставленные ему вопросы, за его интонациями и гримасами писатель открывает его действительные побуждения. Беседа превращается почти в исповедь.
По технике своей новый подход Людвига к герою напоминает подход Фрейда к пациенту: дело идет о том, чтоб вывести личность на чистую воду при ее собственном содействии. Но при внешнем сходстве, какая разница по существу! Плодотворность работ Фрейда достигается ценою героического разрыва со всякими условностями. Великий психоаналитик беспощаден. За работой он похож на хирурга, почти на мясника с засученными рукавами. Чего-чего, а дипломатичности в его технике нет и на сотую процента. Фрейда меньше всего заботят престиж пациента, соображения хорошего тона, всякая вообще фальшь и мишура. Именно поэтому он может вести свой диалог не иначе, как с глазу на глаз, без секретарей и стенографов, за дверью, обитой войлоком.
Иное дело Людвиг. Он вступает в беседу с Муссолини или со Сталиным, чтобы представить миру аутентичный портрет их души. Но беседа ведется по заранее согласованной программе. Каждое слово стенографируется. Высокопоставленные пациенты достаточно хорошо понимают, что может служить им на пользу, а что во вред. Писатель достаточно опытен, чтобы различать риторические уловки, и достаточно учтив, чтоб не замечать их. Развертывающийся в этих условиях диалог если и похож на исповедь, то на такую, которая инсценируется для звукового фильма.
Эмиль Людвиг пользуется каждым поводом, чтобы заявить: «Я ничего не понимаю в политике». Это должно означать: я стою выше политики. На самом деле, это лишь форма профессионального нейтралитета или, если сделать позаимствованье у Фрейда, та внутренняя цензура, которая облегчает психологу его политическую функцию. Так дипломаты не вмешиваются во внутреннюю жизнь страны, пред правительством которой они аккредитованы, что, впрочем, не мешает им при случае поддерживать заговоры и финансировать террористические акты.