Она была прекрасная хозяйка, и ему это нравилось, нравилось, что она все делает не спеша и на совесть. Ему нравилось, как она готовит; нравилось, что в комнатах чисто и как легко у нее получается успокоить ребенка. Если бы когда-нибудь он отважился рассказать ей о том, что скрывал, она бы выслушала его на свой обычный манер, внимательно и серьезно, ни разу не перебив по ходу. «Честно говоря, я никому об этом не рассказывал, – мог бы сказать он ей, закончив свой рассказ. – Не только тебе. Вообще никому на свете». Но время для такого рода откровений давно ушло, теперь было бы слишком жестоко оставлять ее лицом к лицу с девушкой в белом платье, с машиной мистера Райала, с чаем, накрытым на лужайке; слишком жестоко приводить ее на берег моря в тот день, когда морская пена летела в лицо пополам с дождем.
– Я, наверное, куплю тот склон, у Мэлли, – сказал он ей однажды вечером.
– Поле?
– Если можно так выразиться. Земля-то бросовая.
– А зачем тебе понадобилась бросовая земля?
– Расчищу и посажу ясень. А может быть, и клен.
Инвестиция, сказал он. Чтобы хоть какой-то интерес появился в жизни, не стал он добавлять следом; хоть что-то, способное удержать его в этих, родных для него местах; вложение в будущее, которое сможет придать будущему форму, пока оно еще не успело стать будущим.
– А Мэлли сказал, что хочет продать эту землю?
– Не думаю, чтобы ему вообще когда-нибудь приходила в голову мысль, что на эти несколько акров найдется покупатель.
В комнате, где они сидели, стало совсем темно, и он почувствовал себя еще большим обманщиком и предателем оттого, то ему не хотелось включать свет. Она включила свет сама. И он снова увидел ее счастливое лицо и волосы, которые немного выбились из прически, как то случалось с ними в это время суток. Он сидел и смотрел, как она опускает жалюзи; потом она подошла и села рядом.
6
– Надо бы вам, леди, обзавестись вещичками получше этих.
У ее матери было пальто, пошитое в Мантуе, а жемчуг нанизывали прямо при ней, в лавочке на Понте-Веккьо. Ее мать всегда выглядела по меньшей мере импозантной, вела себя как итальянка и следовала итальянской моде. Ее мать восхищалась херувимами Беллини, была любезна с официантами и с горничными в гостиницах и говорила по-итальянски совершенно непринужденно. Нищие на улицах замечали ее издалека, и по всему Монтемарморео шла слава о том, какая она щедрая.
Люси сидела и слушала его в гостиной и время от времени кивала головой.
– Раньше я носила ее платья, – сказала она.
– Ну, конечно, я понимаю.
– Теперь они все износились.
– Может, купим тебе пару новых?
Она покачала головой. Она носила только то, что выбирала себе сама. Она посмотрела в сторону, на неразожженный камин, на черную каминную полку, на знакомые синие полосы обоев. Она повозила по тарелке ножом и вилкой: есть не хотелось. Что за дурь была у нее в голове все эти годы? Столько времени ждать – чего? Незнакомого старика с пригоршней несвязанных фраз?
– Там был балкон, – сказал он, – и когда по улице внизу проходили люди и видели на столе накрытую к обеду скатерть, они кричали! «Buen appetito!»[35]
Фокусник выпускал бабочку, и она то пропадала, то появлялась снова. В день св. Цецилии по городу проходила процессия.
– Ну, и все такое, – сказал он.
Она положила нож и вилку крест-накрест. Образы, которые она сама могла бы вызвать к жизни, были слишком хрупкими, чтобы говорить о них за обеденным столом, над тарелками и блюдцами; слишком драгоценными, чтобы ронять их между делом, как очередную банальность. Она привыкла ко всему, к чему только можно было привыкнуть; она жила, как жила, а теперь ей было трудно. У нее не получалось тосковать; тот факт, что ее матери больше нет в живых, воспринимался всего лишь как факт.
– Митчелтаунские пещеры? – спросил отец.
– Ни разу там не была.
– Может, съездим?
– Давай, если хочешь.
* * *
Через несколько дней капитану исполнилось семьдесят лет, но он ничего ей об этом не сказал, хотя сказать хотелось. Хотелось, чтобы дочь разделила с ним опыт, который когда-то принято было считать едва ли не ключевым в человеческой жизни, однако с приближением круглой даты все его намерения и ожидания растаяли как-то сами собой. У него никак не получалось сделать ее счастливой, и это значило куда больше всех ключевых дат, вместе взятых.
Он сострадал ей, как мог. Он понял, что она просто физически не может перекладывать собственную боль на чужие плечи; она была редкой души человек и сама о том не знала. Впрочем, если бы и знала, навряд ли это послужило бы ей утешением.
По вечерам после ужина они сидели в гостиной: она старательно исполняла дочерний долг. Она читала. Он выкуривал сигарку и выпивал немного виски. Из вечера в вечер ничего не менялось.
Но однажды на Люси напало какое-то беспокойство, она отложила книгу в сторону, немного посидела просто так, потом вынула из стоящего рядом с диваном стола ящик с шитьем и поставила на пол. Она встала рядом с ящиком на колени и принялась перебирать мотки шелковых ниток, иглы, наброски на клочках бумаги, огрызки карандашей, куски холста, точилку для карандашей, ластики. На глазаху отца она развернула большую прямоугольную холстину с одним из набросков. Потом расстелила ее на коврике у камина, совсем рядом с тем местом, где он сидел: чаек едва можно было разобрать на фоне песка, путаница ломаных линий обозначала галечник у обрыва. Возле уходящего далеко в море каменистого мыса стояли две фигуры. Вышивка осталась лежать, где лежала, он сидел и смотрел, как она снова, со слезами на глазах, взялась разбирать ящик; прочие лежавшие там наброски она просмотрела и все, до единого, скомкав, отложила в сторону, на выброс, остался только этот.
– Леди, – прошептал он, но она его не услышала.
В ту ночь капитан лежал без сна и думал о том, что Хелоиз наверняка разобралась бы со всем этим куда лучше, она точно знала бы, что и как нужно сказать дочери. У нее всегда был практический склад характера. Это ведь она, едва появившись в Лахардане, тут же решила оклеить обоями их спальню, она настояла на том, что дымящий камин в малой гостиной можно и нужно починить, и оказалась права, она устраивала летом пикники, а в декабре велела установить в прихожей елку, на которую приглашали детишек из Килорана.
Он зажег ночник на столике, чтобы взглянуть на выцветшие розы на обоях, потом опять выключил. Стало совсем темно; он встал и перебрался на стоящий под окнами диван, как обычно, когда ему не спалось. Можно было бы прокрасться сейчас на цыпочках через лестничную площадку, чтобы еще раз увидеть разбросанные по подушке мягкие светлые волосы, как он уже делал раз или два. Но сегодня ночью он этого делать не стал.
В конце концов он задремал, причем без особого труда, и тут же в какой-то итальянской церкви, на вечерней службе, женщина-ризничий принялась читать отрывок из Священного Писания. В дальнем конце площади, в тени, мужчины играли в карты. «Любовь становится алчной, если ее не кормить, – напомнила ему Хелоиз, по пути через площадь, по неровной булыжной мостовой. – Забыл, Эверард? Если любовь не кормить, она сходит с ума».
* * *
Вот уж занесло так занесло, подумала Люси, и дернул же ее черт согласиться на эту поездку в эти мйтчелта-унские пещеры.
С утра шел дождь, и они с отцом были единственными посетителями. Они карабкались по осклизлому каменному полу под сталактитами, а проводник освещал им дорогу и называл имена пещер: Палата Общин, Палата Лордов, Кингстонская галерея, пещера О'Лири. Они подождали, пока из трещин выползут какие-то уникальные здешние пауки, а потом отправились на прогулку по городу, который, собственно, и дал имя пещерам. Основными местными достопримечательностями были обширная площадь и общий стиль жилых строений: георгианская элегантность, сразу видно, что город служил убежищем для безденежных протестантов. От некогда величественного Митчелтаунского замка ничего не осталось: он был разграблен и сожжен дотла следующим летом после того, как в Лахардан приволокли канистры с бензином.